От Треблинки до Колымы. Размышляя о сталинизме, по пути Гроссман понял все про ленинизм и про социалистическую идею как таковую

Как же это могло случиться? Цензура или идеологическая импотенция? Два небездарных, трудолюбивых, прогрессивных творческих человека, режиссер и сценарист, берутся за великий мрачный роман Гроссмана «Жизнь и судьба», находят хороших актеров, способных представить себе стиль и страх жизни 70 лет назад, убирают цвет, снимая черно-белую советскую реальность, усердно переносят на экран диалоги и закадровый голос автора — и ничего не выходит. Получается не Гроссман, а Бондарев — «Батальоны просят огня», даже не «Тишина». Выходит много танковых сражений и окопов Сталинграда. А вдруг разрешение на съемки дано было исключительно для того, чтобы переименовать Волгоград и именно так, посмертно, отомстить Василию Гроссману? Еще выходит много научных заседаний и «отдельные» (именно «отдельные») аресты. Только при чем здесь Гроссман Василий Семенович? То, что вышло, называется ни черта не вышло. Это уровень раннего Некрасова, уровень повести «В окопах Сталинграда», уровень романа «За правое дело», который Гроссман из себя выжимал. Такое старательное, кастрированное кино может снять только тот, кто не читал «Все течет» или кто читал (и Володарский, и Урсуляк наверняка читали), но видит мир иначе, чем автор. И со спокойной уверенностью мнит себя победителем, почивающим на лаврах. Не таким, как эти самые немецко-фашистские гады. Что ж, сам Гроссман понял это только ко времени написания повести «Все течет» — глубокому переосмыслению постсталинского времени.

Мы не лучше

Поколение сценариста не в силах вместить эту страшную истину — «мы не лучше», а у режиссера это врожденное, на уровне поколения наследников утешительных прописных истин. Именно неистовой горечи и отчаяния автора, именно закадрового «Все течет» и вытекающего из этого вместе со всем покаяния нам и не хватает. Исчезло пятое измерение, «Все течет», и загробное, астральное ощущение мира двух ГУЛАГов, нашего и немецкого, двух призрачных титанических Черных Крепостей, между которыми куда-то завалился весь остальной мир, слабый, не готовый отбиваться, человеческий и человечный. Это был не век Запада: Мюнхен, пакт Молотова—Риббентропа, Ялтинский сговор, участь Восточной Европы, возвращение Англией Сталину беженцев. Без повести «Все течет» никакая экранизация не будет достоверной. У Льва Додина она присутствует, и поэтому его спектакль удался.

Ужас этой дилогии — в последнем доказательстве, которое, по-моему, с болью и ужасом, нехотя принял сам Гроссман. Сцены убийства в газовой камере маленького Давида и девочки в белых трусиках настолько кошмарны, что гаснущее сознание и читателя, и писателя хватается за эту соломинку: мы хотя бы не убивали детей. Доказательство Алеши Карамазова. Но в повести «Все течет» разъезжают телеги, набитые детскими трупиками-скелетиками. Голодомор. И за этот предел мы тоже шагнули. А ведь смерть от голода дольше и мучительней даже смерти в газовой камере.

Проблема экранизации Гроссмана всегда будет в том, чтобы испытать равное отчаяние самоучки, который не вычитал что-то у Оруэлла или Конквеста, а доходил до всего сам, путаясь, пугаясь, не веря самому себе, обдираясь в кровь.

Атеист и вольнодумец

Так как же из идейного фронтового корреспондента вышел ранний, но уже непримиримый диссидент, далеко перемахнувший уровень постижения истории, доступный шестидесятникам?


Проблема экранизации Гроссмана всегда будет в том, чтобы испытать равное отчаяние самоучки, который не вычитал что-то у Оруэлла или Конквеста, а доходил до всего сам, путаясь, пугаясь, не веря самому себе, обдираясь в кровь


Гроссману повезло. У него были задатки несоветского человека, был Божий дар, но практически не было одесского чувства юмора, которое могло бы смягчить лезвие реальности, помочь подстроиться, отсидеться, примириться. Не было скепсиса: был бунт. Была трагическая серьезность, с которой он кидался на жизнь. Василий Семенович был на самом деле Иосифом Соломоновичем, он происходил из богатой, блестящей, светской и европейской еврейской семьи. Его мать, Екатерина Савельевна Витис, происходила из богатого одесского купеческого семейства, училась во Франции, носила брильянты. Отец, Соломон Иосифович, учился в Бернском университете и, не на медные деньги, стал инженером-химиком, а семья была тоже богатая, купеческая, бессарабская. Родившись в 1905 году, Василий Гроссман успел вкусить жизни с елками, гувернантками, кружевными воротничками и бархатными костюмчиками. Было с чем сравнивать. Пристав получал на Пасху и Рождество «синенькую» (5 рублей) на бутылку коньяка, ломал шапку, кланялся. Даже в Бердичеве никто не посмел бы обозвать «жидами» таких богатых бар. Дядя будущего писателя, доктор Шеренцис, меценат и благодетель города (построил мельницу и водокачку), был почти «олигархом». Его расстреляют в 1937-м, и он станет первым в личном счете автора, сначала инженера-химика, потом — писателя. До войны он набирал мастерство, хотя честности его рассказов завидовал сам Булгаков. Его неслыханное благородство помогло ему отбить возлюбленную, Ольгу Губер, жену арестованного друга, от НКВД. Ее освободили и отдали ему.

По-моему, к войне у него еще сохранились остатки советского энтузиазма. И Гроссман становится блестящим корреспондентом газеты «Красная Звезда». Его репортажи учат наизусть в окопах, их вывешивают в Ставке. Но это не идеология и не честолюбие: Гроссману было суждено стать «кровником» фашизма. Его кроткая и образованная мать была расстреляна 15 сентября 1941 года в Бердичевском гетто. Только тогда атеист и вольнодумец Гроссман понял, что он еврей. Он становится самым пламенным членом ЕАК — Еврейского антифашистского комитета. Под его статьи давались западные кредиты и пожертвования, в 1948 году, когда разгоняли комитет и убили Михоэлса, это спасло ему жизнь. Он первым заговорил о Холокосте в книге «Треблинский ад». Он входил в оставленные немцами концлагеря, он знал о Шоа не понаслышке. В 1946 году они с Эренбургом составят вместе «Черную книгу» о горькой участи евреев. Ее опубликовали только в Израиле в 1980 году.

При своем отчаянном нонконформизме Гроссман быстро оказался бы у стенки, но на Мемориале Малахова кургана выбили его слова из очерка «Направление главного удара». Это была страховка против Сталина.

Границы оттепели

Фашизм был сокрушен, Гроссман стал препарировать сталинизм, а по пути понял все про ленинизм, про социалистическую идею целиком, и это поставило его вне поколения, так и не взявшего этот барьер. Недаром Твардовский спрашивал у Гроссмана, советский ли он человек. Словом, он ждал ареста в марте 1953 года. В 1961 году все было готово: и «Жизнь и судьба», и «Все течет». Здесь уже Твардовский спрашивал, не хочет ли Гроссман, чтобы он положил свой партбилет. «Да, хочу!» — честно отвечал Гроссман. Его не останавливал этот страх, «подлый, икорный страх», получить «вместо зернистой икры — кетовую». Кожевников отдал роман КГБ, а Суслов заявил, что его напечатают через 250 лет.

Но раньше всех пришла смерть, мучительная смерть от рака почки, и даже в бреду писателю чудились допросы, и он боялся кого-то выдать. Это был 1964 год, уже после изъятия романа. У оттепели были границы. Четкие, зимние, ледяные.

Андрей Дмитриевич Сахаров у себя в ванной переснял на пленку закопанный Гроссманом в огороде роман, Владимир Войнович вынес его в бог знает каком месте, не очень приличном, так что на Западе роман вышел в 1980-м и в 1983-м.

В Россию он попал в 1988 году, заменив нам Нюрнберг.





×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.