Свобода слова.
Дорого.
Поддержи The New Times.

#История

#Суд и тюрьма

Сталин с нами

10.03.2008 | Дусаев Олег | № 10 от 10 марта 2008 года

Племянница Надежды Аллилуевой — о «дяде Иосифе»

Сталин в моде: о нем снимают фильмы, делают телепередачи. Муссируются подробности его личной жизни. Извлекаются на свет откровения свиты. По правилам политического гламура уже неуместно вспоминать, каким катком проехала сталинская эпоха по миллионам судеб соотечественников. В том числе — по судьбам его родственников. Об этом в 55-ю годовщину смерти вождя корреспондент The New Times беседовал с племянницей Иосифа Сталина Кирой Аллилуевой. Сталина она называет «дядей»...

Кира Павловна, как вас арестовали?

Сначала арестовали мою маму. Ее звали Евгения Александровна Аллилуева. Это папина фамилия, Павла Сергеевича Аллилуева, родного брата тети Нади. А вообще мама была Земляницына, и она была такая румяная, что все говорили: «Ты земляничка настоящая»... Арест случился 21 декабря 1947 года, в мамин день рождения! Мы были дома. Раздался звонок в дверь, входит высокий мужчина, с ним еще двое, и говорит: «А где ваша мама?» Я отвечаю: «А мама вон там — шьет платье, сидит в комнате». Я в это время репетировала для Малого театра какую-то роль, для водевиля1, и вдруг слышу, мама говорит: «Ну, от тюрьмы и от сумы не отказываются », — и идет. Я когда услыхала «от тюрьмы», выскочила к ней навстречу, а она меня оттолкнула… Оказывается, она хотела броситься с восьмого этажа в лестничный пролет, а я ей не дала. Так случайно получилось.

Потом я стала ходить и искать маму. Как и все. Потому что тогда очень много было арестов. И нигде ее фамилии не было, в общем, так я маму тогда и не нашла. Потом пришли и за мной. Это было уже в 1948 году. Был вечер, я уже готовилась спать, и вдруг опять звонок в дверь. Мой маленький брат Сашенька открыл дверь и мне говорит: «Кира, это тебя спрашивают». Мне сказали: «Кира Павловна, оденьтесь тепло». Я не помню даже, что взяла. Кажется, совершенно не то, что надо было. И вот меня посадили в машину и повезли на Лубянку. Потом меня отправили в «Лефортово».


Героине интервью 8 лет. Берлин, 1927 год

Мать Киры Аллилуевой Евгения Аллилуева

Кира Аллилуева: «Дядя Иосиф и тетя Надя на отдыхе». Крым, 1932

Он знал меня с 19-го года А следователи знали, что вы племянница Сталина? Ну еще бы они не знали! Иосиф Виссарионович все и затеял. Папа уже умер к этому времени, а Сталин решил, что мама отравила папу. И всех нас надо было посадить. Всетаки дядя был параноик, и у него были такие периоды, когда он всех ненавидел и не хотел никого видеть. Итак, я оказалась в «Лефортово». Завели меня в какую-то комнату и говорят: «Снимите все, разденьтесь догола». Забрали мою одежду на дезинфекцию… Я просидела всю ночь вот так, потом мою одежду вернули, воняющую химикатами и со срезанными пуговицами. С меня все падало, и надо было держать руками. Представляете, какой ужас? И в камеру меня… Там внизу очень кто-то кричал. Наверное, били их... Были ужасные крики. А куда их спрячешь? Знаете, что такое «Лефортово»? Это огромная тюрьма, и там все слышно.

Вы не пробовали обращаться к Сталину?

Вы что, с Луны свалились? Я в тюрьме! Куда обращаться? Какое там обращение? Я только думала, чтобы больше ничего не случилось. Нет, без его распоряжения волос бы с моей головы не упал. Он меня знал с 19-го года, маленькую совсем. Вот понимаете, что значит политика и что значит царь.

Вы часто с ним до этого общались?

Ну а как же. Он меня с детства знал. Мы все жили в Кремле. У всех разные комнаты, но одна общая кухня. Все рядом. И мы, и Сталин со своей Надеждой Сергеевной, и Анна Сергеевна — все жили в куче. Мы ходили в гости к нему. Мама звонила, он — «конечноконечно», и шли в гости.

А как вы оказались в ссылке?

Я была полгода в «Лефортово». Потом меня вызвал какой-то энкавэдэшник. И так сказал: «Кира Павловна, вы не волнуйтесь. На вас сегодня Сталин рассердился, а завтра он вас выпустит». Я говорю: «Нет, не знаеш ты моего дядю. Он не такой — уже не выпустит». И он мне говорит: «Куда тебя отправить в ссылку?» А я ему: «Вы знаете — куда угодно, только туда, где есть театр». Он подумал: «Ну вот, в Шуе есть». Я отвечаю: «Вот и прекрасно, давайте меня в Шую». И я туда приезжаю. Кошмар был, конечно, я никого не знаю, меня никто не знает. Да и арестованная все-таки. Ссылка на 5 лет. Ну, нашла я себе квартиру, в театр поступила, стала своих любимых старушек играть. Я была довольна, что все-таки я там в театре. Но о маме ничего не знаю, это был ужас... И я очень долго не знала о маме ничего, пока я не вышла и пока меня не вызвали и не сказали: «Вы поедете сейчас за вашей мамой».

Вы вернулись в Москву?

Да, но мне уже не разрешали жить в Доме правительства, доме на набережной, как его еще называют. Квартира у нас там была. Я могла только днем пойти, а уж ночевать там я не имела права. Но так как у меня там жили оба брата младшие, то меня туда пускали. Я стала жить у своей тетки. Пока Сталин не помер, маму и не выпустили… Она была во Владимирской тюрьме, оказывается. Мне позвонили и сказали: поедете за Евгенией Александровной. Я, жутко волнуясь, надела шотландскую юбку и что-то к ней неподходящее. И вот мама идет ко мне навстречу, я к ней, а она мне говорит: «А ты более безвкусно не могла одеться?» Я говорю: «Ну, мама, ты у меня и фрукт!» Вы представляете себе — такая встреча…

Почему Сталин вообще сажал Аллилуевых, как вы думаете?

Не знаю. По-моему, он параноик был. Я не знаю, за что… Он ведь тоже когда-то сидел, и дедушка его прятал, дедушка ему посылал еду. Вот мы и удивлялись, никогда не могли понять — как он мог нас посадить? Когда дедушка ему помогал...

Я его давно простила

Скажите, а со Светланой, с Василием, с Яковом вы как-то пересекались?

Обязательно. Помню, у Светланы была нянечка — очень пожилая, такая толстенькая, и, видно, с сердцем у нее было нехорошо. И вдруг мне звонит она (это уже после ссылки): «Кирочка, ты не выйдешь погулять?» Я говорю: «Да, я сейчас выйду». — «Хорошо». Я вышла. Она мне говорит: «Ты знаешь, Светлана думает, что ты ее не хочешь видеть». Я говорю: «Что она, с ума сошла?» И С вета вышла, мы с ней расцеловались и стали опять дружить, ходить друг к другу. А Ваську куда-то услали. Он пил, был алкоголиком и ненадежным. Мы с мамой давно решили, что не будем с ним общаться, потому что он черт-те что говорит. Ну, у него вообще с головой было плохо.

А Яков?

Ой, Яшенька, любовь моя. Яша был замечательным. Но он не лез никуда. Он женился на какой-то украинке из какого-то маленького города, и он там жил. Он никогда не лез, он был совсем другого нрава. Они совершенно разные. Хоть и от одного отца. Это все-таки много значит.

Скажите, а в семье какое было отношение к Иосифу Виссарионовичу?

Очень хорошее, ну, до арестов, конечно. Он же нам ничего плохого не делал. Мы просто были поражены. Решили, что все-таки параноик. Он расстреливал, потом перестал, потом опять… какая-то на него волна находила такой жестокости. Когда я в Сочи была, я всегда к нему бегала. У него там был особняк, и меня туда, конечно, пускали — пожалуйста. Все знали, что я приду. Он всегда про маму спрашивал, потому что всем очень она нравилась — такая ягодка-земляничка. И она такая была боевая, никого не боялась. Както она сказала, уж не помню по какому поводу: «Да что ты хочешь? Опять он чего-то там наговорил… Этот Иосиф опять дурака валяет». Ему, конечно, Берия быстренько передал. Царя обидели...

Вы простили его?

Да, я его давно простила. Во-первых, я скажу — я незлобная. И во-вторых, я никогда его нигде не ругала. А что я его буду ругать? Мне от этого легче будет?

Сейчас опять с любовью стали говорить о Сталине. Как вы к этому относитесь?

Народу нужен фюрер. Хотят какой-то силы — чтобы хозяин был сильный, чтобы его все любили и уважали. В нашей стране это, помоему, естественное состояние.

Лев Разгон, из книги «Непридуманное» («Тюремщики»)
Слушайте! Помните ли вы эту паузу в радиопередачах третьего марта?! Эту неимоверно, невероятно затянувшуюся паузу, после которой не было еще сказано ни одного слова — только музыка… Только эта чудесная, эта изумительная, эта необыкновенная музыка!!! Без единого слова, сменяя друг друга, Бах и Чайковский, Моцарт и Бетховен изливали на нас всю похоронную грусть, на какую только были способны. Для меня эта траурная музыка звучала как ода «К радости». Один из них! Кто? Неужели? Господи, неужели он?!! И чем длиннее была эта невероятная музыкальная пауза, эта длинная увертюра к неизвестному, тем больше я укреплялся в уверенности: Он! Наверняка Он! И наконец-то знакомый, скорбный и торжествующий (наконец-то есть возможность пустить в ход этот знаменитый тембр, этот низкий, бархатный тон!) голос Левитана: «Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза…»
Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень. Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того, в котором было сказано: «дыхание ЧейнСтокса» — мы кинулись в санчасть. Мы — это Костя Шульга, нормировщик Потапов, еще два человека конторских — потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и — на основании переданных в бюллетене сведений — сообщил нам, на что мы можем надеяться…
В консилиуме кроме главврача принимали участие второй врач, бывший военный хирург Павловский, и фельдшер — рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они совещались в кабинете главврача нестерпимо долго — минут сорок. Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!»
И на шею мне бросился Потапов — сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена… И весь последующий день (или дни — не помню…) мы сидели у репродуктора и слушали музыку — чудную, божественную музыку, самую лучшую музыку на свете.
А пятого вечером солдат из охраны за десять банок тушенки и еще сотню рублей принес Косте Шульге бутылку водки. Мы зашли с Костей за недостроенную баню, разлили по приготовленным банкам водку, и я сказал:
— Пей, Костя! Это и есть наша свобода!
…Я освободился лишь через два с лишним года. Костя и того дольше. Но все равно — и эти два года я жил с наступившим чувством свободы. Сталин — кончился...
Евгения Гинзбург, из книги «Крутой маршрут»
...Он подходит к стене, включает вилку репродуктора в штепсель. И вдруг сквозь трескучие разряды я слышу… Что я слышу, Боже милосердный!
«…Наступило ухудшение… Сердечные перебои… Пульс нитевидный…»
Голос диктора, натянутый как струна, звенит сдерживаемой скорбью. Отчаянная невероятная догадка огненным зигзагом прорезает мозг, но я не решаюсь ей довериться. Стою перед Гейсом с вытаращенными глазами, не выпуская из рук половой тряпки, с которой стекает вода.
«…Мы передавали бюллетень о болезни…»
Из-за шума в голове — точно звуки прилива дошли сюда из бухты Нагаево — я не слышу перечисляемых чинов и званий. Но вот совершенно явственно:
«Иосифа Виссарионовича Сталина…»
Чистая половая тряпка вырвалась из моих рук и брякнулась назад в ведро с грязной водой. И тишина… И в тишине отчетливо слышу торопливые шаги Антона по коридору.
— Вернулся!
— Паспорт отобрали! — ликующим голосом, точно благую весть, возвещает он. — Вспомнили, что у меня нет ни ссылки, ни поселения. Переведут на поселение, только и всего…
— Еще неизвестно, переведут ли, — загадочно произносит Гейс.
Антон начал было рассказывать о беседе в «красном доме», но репродуктор снова затрещал во всю мочь. И опять: «Передаем бюллетень…» — Антоша, — твердила я, вцепившись в руку Антона,
— Антоша… А вдруг… а вдруг он поправится?
— Не говори глупостей, Женюша, — почти кричал возбужденный Антон, — я говорю тебе как врач: выздоровление невозможно. Слышишь? Дыхание Чейна-Стокса… Это агония…
— Вы просто младенцы, — ледяным голосом сказал Гейс, — неужели вы думаете, что если бы была надежда на выздоровление, народу сообщили бы об этой болезни? Скорее всего, он уже мертв.
Я упала руками на стол и бурно разрыдалась. Тело мое сотрясалось. Это была разрядка не только за последние несколько месяцев ожидания третьего ареста. Я плакала за два десятилетия сразу. В одну минуту передо мной пронеслось все. Все пытки и все камеры. Все шеренги казненных и несметные толпы замученных. И моя, моя собственная жизнь, уничтоженная ЕГО дьявольской волей. И мой мальчик, мой погибший сын…
Где-то там, в уже нереальной для нас Москве, испустил последнее дыхание кровавый Идол века — и это было величайшее событие для миллионов еще не домученных его жертв, для их близких и родных и для каждой отдельной маленькой жизни.
Каюсь: я рыдала не только над монументальной исторической трагедией, но прежде всего над собой. Что сделал этот человек со мной, с моей душой, с моими детьми, с моей мамой…

×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики. Отключение cookie-файлов может привести к неполадкам в работе сайта.
Продолжая пользоваться сайтом без изменения настроек, вы даете согласие на использование ваших cookie-файлов.