Москва простилась с Василием Аксеновым. В распоряжении The New Times оказалось ранее не публиковавшееся интервью с выдающимся писателем
Вы ощущали себя сыном врагов народа?
Тетка и все родственники скрывали от меня правду, они говорили, что «твои папа и мама в долгосрочной командировке на Севере, они скоро приедут».
Но я уже понимал, что что-то не то, тем более что мне одна школьная учительница сказала, когда я сдул у кого-то задачку: «Яблоко от яблони недалеко падает» — это любимая поговорка Сталина, народная поговорка, он часто использовал это изречение. И у меня в голове сразу все встало на свои места. До меня доходили обрывочные сведения, что отец был председателем горисполкома, горсовета вот этого города, где я живу, Казани… Мне казалось все это странным, но я каким-то чутьем не уточнял всего этого, не задавал лишних вопросов.
Жизнь на грани ГУЛАГа
Когда вы прочитали книгу вашей мамы «Крутой маршрут»?
Я прочитал ее в рукописи. До этого она все то, что есть в книге, мне рассказывала. Это происходило в долгие магаданские вечера. Мы жили на самой грани ГУЛАГа, в бывшем бараке. Мимо нас каждый день шли этапы из порта, иногда в кандалах.
Такие картины для нас, школьников, были обычными, и мы даже не замечали этих этапов. Я помню сцену, когда один мальчик говорит (а мы были в это время на улице): «Я вчера «Голос Америки» слушал, они говорили, что у нас нет свободы. Не понимаю, что они имели в виду?» А мимо нас как раз в это время шел очередной этап заключенных...
Когда «Крутой маршрут» вышел за границей, мама боялась?
Боялась, потому что не знала, к чему это приведет. Один из (самиздатовских) экземпляров попал к какому-то итальянцу, нам не знакомому вообще, который взял его и провез так хитро в Италию, продал издательству «Мондадори», получив хороший куш. Он же получил куш за права на фильм, который потом по этой книге был снят режиссером Тони Де Грегорио. Он назывался «И начинается головокружительное путешествие». В этой колымской истории роль мамы играла известная шведская актриса Ингрид Тулин, это любимая актриса Бергмана, она играла в «Земляничной поляне» и многих других его лентах. Фильм не имел успеха, его затравила левая критика, просто так, с ходу, и он просто исчез.
А как вы отнеслись к постановке «Современника»?
Это потрясающий, удивительный спектакль, я просто не представляю себе, что можно вот в такой форме со сцены рассказать мамину историю. Это спектакль, где сорок женских ролей и двенадцать мужских, тут напрашивается такая феминистическая тема, что двенадцать страшных мужиков, вохровцев-энкавэдэшников, мучают чудесных, милейших женщин.
Но ваша мама действительно была эсеркой, занималась революционной деятельностью?
Нет, эсеркой она никогда не была, она была слишком молода для этого, но она была в двадцатые годы членом троцкистской группы, подпольной и даже ездила в Харьковский университет распространять листовки. Но когда ее арестовали по обвинению в троцкизме, ей стали шить совершенно другое дело, они не знали о том периоде жизни ничего, просто все придумали — и все.
Вы ощущали себя сыном врагов народа?
Тетка и все родственники скрывали от меня правду, они говорили, что «твои папа и мама в долгосрочной командировке на Севере, они скоро приедут».
Но я уже понимал, что что-то не то, тем более что мне одна школьная учительница сказала, когда я сдул у кого-то задачку: «Яблоко от яблони недалеко падает» — это любимая поговорка Сталина, народная поговорка, он часто использовал это изречение. И у меня в голове сразу все встало на свои места. До меня доходили обрывочные сведения, что отец был председателем горисполкома, горсовета вот этого города, где я живу, Казани… Мне казалось все это странным, но я каким-то чутьем не уточнял всего этого, не задавал лишних вопросов.
Жизнь на грани ГУЛАГа
Когда вы прочитали книгу вашей мамы «Крутой маршрут»?
Я прочитал ее в рукописи. До этого она все то, что есть в книге, мне рассказывала. Это происходило в долгие магаданские вечера. Мы жили на самой грани ГУЛАГа, в бывшем бараке. Мимо нас каждый день шли этапы из порта, иногда в кандалах.
Такие картины для нас, школьников, были обычными, и мы даже не замечали этих этапов. Я помню сцену, когда один мальчик говорит (а мы были в это время на улице): «Я вчера «Голос Америки» слушал, они говорили, что у нас нет свободы. Не понимаю, что они имели в виду?» А мимо нас как раз в это время шел очередной этап заключенных...
Когда «Крутой маршрут» вышел за границей, мама боялась?
Боялась, потому что не знала, к чему это приведет. Один из (самиздатовских) экземпляров попал к какому-то итальянцу, нам не знакомому вообще, который взял его и провез так хитро в Италию, продал издательству «Мондадори», получив хороший куш. Он же получил куш за права на фильм, который потом по этой книге был снят режиссером Тони Де Грегорио. Он назывался «И начинается головокружительное путешествие». В этой колымской истории роль мамы играла известная шведская актриса Ингрид Тулин, это любимая актриса Бергмана, она играла в «Земляничной поляне» и многих других его лентах. Фильм не имел успеха, его затравила левая критика, просто так, с ходу, и он просто исчез.
А как вы отнеслись к постановке «Современника»?
Это потрясающий, удивительный спектакль, я просто не представляю себе, что можно вот в такой форме со сцены рассказать мамину историю. Это спектакль, где сорок женских ролей и двенадцать мужских, тут напрашивается такая феминистическая тема, что двенадцать страшных мужиков, вохровцев-энкавэдэшников, мучают чудесных, милейших женщин.
Но ваша мама действительно была эсеркой, занималась революционной деятельностью?
Нет, эсеркой она никогда не была, она была слишком молода для этого, но она была в двадцатые годы членом троцкистской группы, подпольной и даже ездила в Харьковский университет распространять листовки. Но когда ее арестовали по обвинению в троцкизме, ей стали шить совершенно другое дело, они не знали о том периоде жизни ничего, просто все придумали — и все.
А если провести параллель между ее революционной деятельностью и вашей антисоветской деятельностью…
Я не занимался антисоветской деятельностью, не входил в группы диссидентов, я им сочувствовал тогда и подписывал все письма, которые требовались, но в общем-то я занимался борьбой внутри литературы. В частности, мы с моими товарищами создавали неподцензурный альманах «Метрополь»…
Но из-за него вас лишили гражданства. Это произошло, когда вы уехали в командировку в Америку?
Да. Но это же не была политическая акция, это было культурное, я бы сказал, сопротивление.
А как вы узнали, что вас лишили советского гражданства?
До меня сначала дошел какой-то смутный слух, но он только промелькнул и все — исчез. Я уехал в июле восьмидесятого года, а слух прошел в ноябре. Никто мне абсолютно ничего на эту тему не говорил. Никто не звонил. Чепуха какая-то, сплетня, подумал я, и вдруг в январе, когда мы с женой поехали своим ходом из Мичигана в Калифорнию к моему другу, профессору Калифорнийского университета, он говорит: «А тебе только что звонил Грег Уитни из The New York Times и сказал, что тебя лишили советского гражданства». А в доме этого профессора уже собиралась вечеринка, я сказал: «Да пошли они все куда-то» — и стал заниматься гостями. Потом опять Грег позвонил: «Что ты хочешь сказать по этому поводу?» Я употребил несколько крепких выражений, которые на следующий день появились в The New York Times. На самом деле я очень долго тем вечером ходил по прибрежным улицам на берегу океана и думал с горечью колоссальной: какое имеет право эта сволочь лишать меня родины? Не их паршивого гражданства, они не гражданства меня лишают, а лишают родины…
Звездный билет
Фактически получилось, что ваше творчество разделилось на две части: роман «Коллеги» — книга, которая принесла славу, и…
…Известность, известность, славу принес «Звездный билет», а эта — просто известность.
Я не занимался антисоветской деятельностью, не входил в группы диссидентов, я им сочувствовал тогда и подписывал все письма, которые требовались, но в общем-то я занимался борьбой внутри литературы. В частности, мы с моими товарищами создавали неподцензурный альманах «Метрополь»…
Но из-за него вас лишили гражданства. Это произошло, когда вы уехали в командировку в Америку?
Да. Но это же не была политическая акция, это было культурное, я бы сказал, сопротивление.
А как вы узнали, что вас лишили советского гражданства?
До меня сначала дошел какой-то смутный слух, но он только промелькнул и все — исчез. Я уехал в июле восьмидесятого года, а слух прошел в ноябре. Никто мне абсолютно ничего на эту тему не говорил. Никто не звонил. Чепуха какая-то, сплетня, подумал я, и вдруг в январе, когда мы с женой поехали своим ходом из Мичигана в Калифорнию к моему другу, профессору Калифорнийского университета, он говорит: «А тебе только что звонил Грег Уитни из The New York Times и сказал, что тебя лишили советского гражданства». А в доме этого профессора уже собиралась вечеринка, я сказал: «Да пошли они все куда-то» — и стал заниматься гостями. Потом опять Грег позвонил: «Что ты хочешь сказать по этому поводу?» Я употребил несколько крепких выражений, которые на следующий день появились в The New York Times. На самом деле я очень долго тем вечером ходил по прибрежным улицам на берегу океана и думал с горечью колоссальной: какое имеет право эта сволочь лишать меня родины? Не их паршивого гражданства, они не гражданства меня лишают, а лишают родины…
Звездный билет
Фактически получилось, что ваше творчество разделилось на две части: роман «Коллеги» — книга, которая принесла славу, и…
…Известность, известность, славу принес «Звездный билет», а эта — просто известность.
Шел 61–й год… Тогда, после публикации вашего романа, который вскоре был экранизирован, вы стали лидером молодежной прозы, одним из самых ярких шестидесятников.
Я сразу попал в компанию, которая стала моим самым близким кругом: Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Виктор Соснора, Андрей Вознесенский, который мне за жизнь надарил массу книг, и везде такие надписи чудесные...
Можно ли сказать, что «Метрополь» был своего рода жестом шестидесятников по отношению к современной прозе?
Не совсем так. Этот альманах возник потому, что следующее за нами поколение писателей было совершенно изнасиловано и измучено советской цензурой, они практически не могли осуществиться, и вот Женя Попов и Виктор Ерофеев были главными действующими лицами этого поколения, они называли себя опоздавшими шестидесятниками. Мы попали тогда в точное время и в точное место. Со стороны властей репрессии были очень серьезные: изгнание, остракизм по отношению к «метропольцам», шантаж, дезинформация. Но в то же время это прозвучало на весь мир. Редко какое культурное явление внутри Советского Союза или России вызывало такой международный резонанс.
Вы присутствовали при обсуждении альманаха в Союзе писателей СССР?
Нас вызвали на расширенный секретариат Союза писателей, который состоялся в ЦДЛ. Мы сидели в зале парткома, эта комната называлась «каминной», и мы сидели в зале. Нас было пятеро, а напротив нас было 55 секретарей, представители ЦК и органов. Люди из органов на нас, конечно, давили. Вот недавно журнал «НЛО» напечатал стенограмму, которую вел Женя Попов: дерзкая, бескомпромиссная, она зафиксировала все, что говорили эти люди. Ее стоит, конечно, прочесть, чтобы понять, как это было, очень страшная вещь. Недавно группа писателей встречалась с Дмитрием Анатольевичем Медведевым, я за столом с ним оказался рядом, и он меня все время спрашивал: а как это было тогда, где вы все сидели...
В том же зале?
Не только в том же зале, но на том же месте, где когда-то сидел я, будучи главным обвиняемым по этому делу.
Другая литература
«В поисках грустного бэби» — одна из самых романтичных книг вашего американского периода.
Но это не роман, это такая документальная проза, ее даже называли путеводителем, потому что в ней много картин Америки. Я объездил много штатов на машине, после чего одно за другим стали появляться новые произведения. Я думал, что следующий мой этап — это большие романы. И вдруг, несмотря на то что я понимал, что роман идет вниз, что как жанр он разваливается во всем мире, а я все-таки считал себя представителем байронической литературы XX века, и американской, и русской, и французской… у меня стали появляться новые небольшие по объему повести.
Байронической — это в каком смысле?
В смысле самовыражения. Автор воспринимает себя байронической фигурой, он занимается самовыражением, понимаете? После выхода в отставку с профессорской работы я пишу все больше и больше, у меня много времени, я свободен, у меня нет цензуры, я пишу и пишу, наслаждаясь своими романами.
Какое у вас отношение к американской аудитории? Что американцы думают о русской литературе?
По-моему, ничего они не думают о русской литературе.
Я сразу попал в компанию, которая стала моим самым близким кругом: Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Виктор Соснора, Андрей Вознесенский, который мне за жизнь надарил массу книг, и везде такие надписи чудесные...
Можно ли сказать, что «Метрополь» был своего рода жестом шестидесятников по отношению к современной прозе?
Не совсем так. Этот альманах возник потому, что следующее за нами поколение писателей было совершенно изнасиловано и измучено советской цензурой, они практически не могли осуществиться, и вот Женя Попов и Виктор Ерофеев были главными действующими лицами этого поколения, они называли себя опоздавшими шестидесятниками. Мы попали тогда в точное время и в точное место. Со стороны властей репрессии были очень серьезные: изгнание, остракизм по отношению к «метропольцам», шантаж, дезинформация. Но в то же время это прозвучало на весь мир. Редко какое культурное явление внутри Советского Союза или России вызывало такой международный резонанс.
Вы присутствовали при обсуждении альманаха в Союзе писателей СССР?
Нас вызвали на расширенный секретариат Союза писателей, который состоялся в ЦДЛ. Мы сидели в зале парткома, эта комната называлась «каминной», и мы сидели в зале. Нас было пятеро, а напротив нас было 55 секретарей, представители ЦК и органов. Люди из органов на нас, конечно, давили. Вот недавно журнал «НЛО» напечатал стенограмму, которую вел Женя Попов: дерзкая, бескомпромиссная, она зафиксировала все, что говорили эти люди. Ее стоит, конечно, прочесть, чтобы понять, как это было, очень страшная вещь. Недавно группа писателей встречалась с Дмитрием Анатольевичем Медведевым, я за столом с ним оказался рядом, и он меня все время спрашивал: а как это было тогда, где вы все сидели...
В том же зале?
Не только в том же зале, но на том же месте, где когда-то сидел я, будучи главным обвиняемым по этому делу.
Другая литература
«В поисках грустного бэби» — одна из самых романтичных книг вашего американского периода.
Но это не роман, это такая документальная проза, ее даже называли путеводителем, потому что в ней много картин Америки. Я объездил много штатов на машине, после чего одно за другим стали появляться новые произведения. Я думал, что следующий мой этап — это большие романы. И вдруг, несмотря на то что я понимал, что роман идет вниз, что как жанр он разваливается во всем мире, а я все-таки считал себя представителем байронической литературы XX века, и американской, и русской, и французской… у меня стали появляться новые небольшие по объему повести.
Байронической — это в каком смысле?
В смысле самовыражения. Автор воспринимает себя байронической фигурой, он занимается самовыражением, понимаете? После выхода в отставку с профессорской работы я пишу все больше и больше, у меня много времени, я свободен, у меня нет цензуры, я пишу и пишу, наслаждаясь своими романами.
Какое у вас отношение к американской аудитории? Что американцы думают о русской литературе?
По-моему, ничего они не думают о русской литературе.
Ну как?! А Толстой, Достоевский…
Ну, есть несколько имен, которые вошли в обойму мировой классики и оттуда не выходят, американцы знают эти несколько имен — Достоевский, Толстой. Чехов как драматург, не как прозаик. Потом Гоголь, но меньше, гораздо меньше. Пушкин еще меньше. Современная литература — XX века — вообще, по-моему, им неизвестна. Имя Ахматовой многие слышали, но не особенно интересуются. Блока только в моем классе слушали, как мне кажется, я им читал по-английски, есть замечательные переводы. Широкая публика очень инертна, она и своих мало знает.
В Америке вокруг вас формировался какой-то интеллектуальный круг. В свое время были дискуссии — две русские литературы или одна? Может ли быть какая-то своя литература в эмиграции?
В условиях идеологического зажима и государственного террора сразу возникает другая литература, она возникает как ответ на этот зажим. Возникает и эмигрантская литература. Когда происходит либерализация, ее актуальность падает.
Вы считаете, сейчас у нас либерализация?
Да, конечно, а что же, колоссальная либерализация! Мы можем негодовать по поводу различных мерзких поступков представителей власти, скажем, сетовать на совершенно незаконное заключение Ходорковского, разгон ЮКОСа, все эти дела с убийствами. Есть ощущение существования людей, которые жаждут нас снова загнать под ярмо, но на самом деле мы живем в обстановке — пока, на данный момент, — колоссальной либерализации, мы можем печатать абсолютно все, что хотим, нам никто никаких препон не создает...
Ну, есть несколько имен, которые вошли в обойму мировой классики и оттуда не выходят, американцы знают эти несколько имен — Достоевский, Толстой. Чехов как драматург, не как прозаик. Потом Гоголь, но меньше, гораздо меньше. Пушкин еще меньше. Современная литература — XX века — вообще, по-моему, им неизвестна. Имя Ахматовой многие слышали, но не особенно интересуются. Блока только в моем классе слушали, как мне кажется, я им читал по-английски, есть замечательные переводы. Широкая публика очень инертна, она и своих мало знает.
В Америке вокруг вас формировался какой-то интеллектуальный круг. В свое время были дискуссии — две русские литературы или одна? Может ли быть какая-то своя литература в эмиграции?
В условиях идеологического зажима и государственного террора сразу возникает другая литература, она возникает как ответ на этот зажим. Возникает и эмигрантская литература. Когда происходит либерализация, ее актуальность падает.
Вы считаете, сейчас у нас либерализация?
Да, конечно, а что же, колоссальная либерализация! Мы можем негодовать по поводу различных мерзких поступков представителей власти, скажем, сетовать на совершенно незаконное заключение Ходорковского, разгон ЮКОСа, все эти дела с убийствами. Есть ощущение существования людей, которые жаждут нас снова загнать под ярмо, но на самом деле мы живем в обстановке — пока, на данный момент, — колоссальной либерализации, мы можем печатать абсолютно все, что хотим, нам никто никаких препон не создает...
2007 год
Юрий Любимов, режиссер
Юрий Любимов, режиссер
В моей памяти Аксенов остался свободным гражданином, имеющим свой взгляд на окружающий мир. Он был закален еще мамой, Евгенией Гинзбург, прошедшей через лагеря. Видно, это повлияло на всю его жизнь, которая была очень сложной, но он прошел ее с большим достоинством. Все время работал, писал и романы, и хорошие вещи для театра. Молодым не мешало бы вспоминать об этом, им было бы полезно прочитать его книги.
Года полтора назад мы случайно встретились. Он выглядел крепким, уверенным, и мне подумалось: «Какой молодец!» Вот таким я сейчас его вспоминаю. Если говорить философски, то, конечно, все мы уйдем, но он мог бы еще пожить...
Хочу передать соболезнования его родным и близким, всем, кто не оставлял его до последней минуты.
Года полтора назад мы случайно встретились. Он выглядел крепким, уверенным, и мне подумалось: «Какой молодец!» Вот таким я сейчас его вспоминаю. Если говорить философски, то, конечно, все мы уйдем, но он мог бы еще пожить...
Хочу передать соболезнования его родным и близким, всем, кто не оставлял его до последней минуты.
Алексей Козлов, джазовый музыкант, основатель джаз-рок-группы «Арсенал»
Василий Аксенов был истинным джазменом, хотя не играл ни на одном музыкальном инструменте. Он обладал колоссальным чувством свинга, умел синкопировать — то есть принимать жизненные, политические решения не в утвержденном раз и навсегда ритме, а раньше, чем другие. Всегда был индивидуалистом, неприспособленцем и импровизатором. За все эти качества ни в одном государстве, а особенно в тоталитарном, людей не любят. Потому его не любили и у нас. После того как его роман «Ожог», в котором фигурирую и я под именем Самсика Сабли, попал к властям, у Аксенова хотели вырвать обещание: на Западе роман не печатать. Он такого обещания не дал, и в 1980 году его просто вышвырнули из СССР. Вернувшись сюда в начале 90-х, он остался таким же, как был, даже более активным человеком. И был активным и творческим до последнего.
Александр Кабаков, писатель
Аксенов был очень ироничный человек. Ирония эта чувствовалась во всем, в каждом его слове. При этом он был склонен к лирическому ощущению жизни. Ирония и лирика очень редко сочетаются, но у него они были в гармонии. На мой взгляд, это очень привлекательная манера общения. С ним было легко.
А писатель Василий Аксенов свое место в русской литературе занял очень давно. И теперь, к огромному сожалению, из разряда живых классиков, каким он стал несколько десятилетий назад, он просто перешел в разряд классиков...
ФОТО НА ГЛАВНОЙ СТРАНИЦЕ С САЙТА PHOTOSIGHT.RU
А писатель Василий Аксенов свое место в русской литературе занял очень давно. И теперь, к огромному сожалению, из разряда живых классиков, каким он стал несколько десятилетий назад, он просто перешел в разряд классиков...
ФОТО НА ГЛАВНОЙ СТРАНИЦЕ С САЙТА PHOTOSIGHT.RU