23 июня ценители поэзии и «сладкой вольности гражданства» (О. Мандельштам) отмечают 120-летний юбилей Анны Ахматовой, гения, воительницы, мученицы, которая опровергла старую некрасовскую максиму: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Анна Ахматова была великим поэтом (сомневались в этом только Жданов со товарищи). Когда настал час выбора и можно было бежать, эмигрировать, именно она осталась «под крылом у гибели», чтобы иметь право сказать: «Я была тогда с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был». И когда пришли апокалипсические сталинские времена, когда «звезды смерти стояли над нами, и безвинная корчилась Русь под кровавыми сапогами и под шинами черных марусь», именно ее «измученным ртом» «кричал стомиллионный народ».
Она не стала декаденткой в башне из слоновой кости, она разделила участь миллионов русских баб: дворянок, крестьянок, поповен, генеральш и солдаток, чьи близкие сгинули в подвалах ВЧК и НКВД или бесчисленных лагерях. Она могла сказать вместе с ними и за них: «Буду я, как стрелецкие женки, под кремлевскими башнями выть». Она потеряла в безымянной могиле первого мужа, поэта Николая Гумилева. В лагерях гноили ее сына — историка Льва Гумилева. Увели навсегда и третьего мужа — Николая Пунина.
Лучший ее биограф — Александр Галич. «В той злой тишине, в той неверной, в тени разведенных мостов, ходила она по Шпалерной, моталась она у Крестов. Ей в тягость — да нет, ей не в тягость! Привычно, как росчерк пера! Вот если бы только не август, не чертова эта пора. Вот так же, наверно, несносен был давний тот август, когда у черных бернгардовских сосен стрельнула, как птица, беда. И разве не в августе снова, в еще неотмеренный год осудят — мычанием — Слово, и совесть отправят в расход?..»
Анна Ахматова не любила и боялась августа. В августе на станции Бернгардовка расстреляли Н. Гумилева, в августе арестовали ее сына, в августе вышло мерзкое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Война с Гитлером уже окончилась, но в 1946 году все еще шла и до сих пор идет война власти с собственным народом. И Жданов в своем докладе назвал поэзию А. Ахматовой «поэзией взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и молельней». К счастью, сталинские бонзы не знали о «Реквиеме». Лидия Корнеевна Чуковская заучивала наизусть эти убийственные для режима стихи, и их выпустили на волю только после смерти тирана. Они ходили по рукам, их изымали на обысках, и только падение коммунистических твердынь окончательно освободило их.
Суд истории примет это поэтическое свидетельство: «Осквернили пречистое слово, растоптали священный глагол, чтоб с сиделками тридцать седьмого мыла я окровавленный пол». И примет обвинение в прозе (для тех учебников, которые запретят комиссионеры по апологетической фальсификации истории): «Сталин — самый великий палач, какого знала история. Чингисхан, Гитлер — мальчишки перед ним».
Ахматова просила поставить ей памятник у Крестов, где она «стояла триста часов» и где для нее «не открыли засов». Михаил Шемякин такой памятник поставил. Он, этот памятник, наверное, ходит по ночам, останавливаясь у Краснокаменского шизо, у лагеря, где сидит Сутягин, у всех застенков и зон, где томятся нынешние политзэки, такие же жертвы, как соузники Н. Пунина и Л. Гумилева. И снег тает и стекает слезами с бронзовых век, и гулит тюремный голубь, и новые «женки» воют под кремлевскими башнями.