19 июля исполнится 115 лет со дня рождения Владимира Владимировича Маяковского, и если бы дело было только в стихах, едва ли мы вспомнили бы эту дату. Безусловно, Владимир Маяковский — самый талантливый из футуристов. Потому что он прежде всего поэт, а потом уже футурист. Но у нас щемит сердце 19 июля не только поэтому. Маяковский был из тех Владимиров Владимировичей, которые платят сами по своим счетам, и платят щедро: своей, а не чужой кровью.
Как это вообще могло произойти: союз с большевиками, союз на крови, поэзия, брошенная ковровой красной дорожкой у подножия эшафота? Маяковский был нежный и ранимый человек, в нем не было оголтелого зверства фанатика. Он умел жалеть людей. «Оставь. Зачем мудрецам потеха? Я тысячелетний старик, я вижу: в тебе на кресте из смеха распят замученный крик…» И через весь голодный, холодный, жестокий военный коммунизм: «…Нельзя на людей жалеть ни хлеба, ни одеял…», «Землю, где воздух, как сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся, но землю, с которою вместе мерз, вовек разлюбить нельзя…»
Была весна, отчаянная, опасная весна, и поэты (не только Маяковский, но даже Па-стернак) ждали нового мира, новой любви, новой чистоты. Бес попутал их «крутизной» и романтикой. Поэты не хотят признать, что ничто не ново под солнцем. Бездна зовет, и Маяковский, изнасиловав свою сущность, бросился поддерживать большевиков, рисовать и подписывать «Окна РОСТА», чуть не загубил свое творчество агитками. Старался шагать левой… И выдавал себя на каждом шагу. Все время поддерживал и защищал Пастернака (зная, что он и вовсе «чужой»), в Ленине восхищался доступностью и демократизмом, Сталина (а в конце 20-х это уже была «персона») игнорировал.
Ему разрешали многое. Фрак, «мотор», поездки за границу, рестораны. Но Осип и Лиля Брик присматривали за ним от ГПУ. Агитки не получались, зато выходила сатира. И прорывалось отчаяние: «Я хочу быть понят своею страной, а не буду понят, так что ж! По родной стране я пройду стороной, как проходит косой дождь». «Что ж, бери меня хваткою мёрзкой, бритвой ветра перья обрей. Пусть исчезну, чужой и заморский, под неистовство всех декабрей». Он, кажется, понял, кому служит, с 1928 года, когда пошли процессы вроде «шахтинского», когда погиб Пальчинский, честный инженер–попутчик. А в 1930-м пошло под нож крестьянство, и ложь большевизма — «защитника народа» — обнаружилась сполна.
Он мог уехать, его выпускали; он мог показать фигу из Парижа. Но он был слишком честен и слишком поэт, чтобы так дешево отделаться. Он не доносил, не требовал крови. Но стал пособником палачей, и когда чекисты стали применять расстрел как «высшую меру социальной защиты», он применил к себе высшую меру моральной самозащиты: самоубийство. Он, сытый, нарядный, обласканный властью, знаменитый. Он залил своей кровью режим, и это был самый убедительный в мире протест. Это так и поняли все, и Пастернак написал о поэте, перешедшем в предания: «Ты в них врезался тем заметней, что их одним прыжком настиг. Твой выстрел был подобен Этне в предгорьи трусов и трусих». Этой ценой он посмертно вернулся в круг порядочных людей.
А вы, поэты, писатели, певцы и актеры, режиссеры и музыканты, «пошедшие вместе»: с Путиным, с Медведевым, за чекистскими рядами, в обозе — вы разве готовы этой ценой искупить свой грех? У памятника Маяковскому в начале 60-х собирались молодые неформалы, будущие диссиденты вроде Ю. Галанскова и В. Буковского. А на ваших роскошных могилах никого не будет, кроме воронья.