#Культура

#Суд и тюрьма

«Континент» свободы

13.10.2008 | № 41 от 13 октября 2008 года

Журнал Игоря Виноградова продолжает традиции Владимира Максимова

Журнал «Континент» долгие десятилетия с момента своего основания в 1974 году оставался одним из самых значительных явлений русской культуры. Писатель Владимир Максимов задумывал его как «орган свободной русской мысли, российского и общеевропейского антикоммунистического освободительного движения». Журнал в течение 17 лет издавался в Париже. После падения коммунизма основатель и бессменный редактор «Континента» Владимир Максимов передал свое издание в Россию: с 1992 года его редактирует известный «новомирский» литературный критик Игорь Виноградов. The New Times публикует фрагмент из «Дневника редактора» Игоря Виноградова, который увидит свет в выходящем на днях 137-м номере журнала. Речь идет о событиях, предшествовавших появлению журнала «Континент»: в январе 1974 года с идеей создания неподцензурного издания к Александру Солженицыну пришли «новомирцы» Юрий Буртин и Игорь Виноградов. То есть сама идея приходила в голову многим представителям оппозиционно настроенной интеллигенции. Но была реализована в том же году именно Владимиром Максимовым

Встреча и разговор эти случились в январе 1974 года — буквально за несколько недель до высылки Солженицына из Советского Союза.

Напомню, что это было за время.

Прошло уже почти четыре года после разгрома «Нового мира». И уже два — как умер Твардовский, сломленный крушением величайшего дела своей жизни, гибелью своего любимого детища, которому он отдал с перерывами почти двадцать лет. (…) Все живое замолкло — ушло на московские кухни, ему не было никакого иного выхода в той атмосфере маразма, которая сгущалась над страной и пригибала ее все ниже и ниже с каждым годом, с каждым днем.

(…) И вот, каждодневно пребывая в этой беспросветной ситуации, все отчаяннее испытывая угнетающее чувство бессилия что-либо противопоставить нашему ничтожному, стремительно деградирующему, но все еще всесильному режиму, волочащему страну в пропасть, мы с моим близким другом, единомышленником и коллегой по «Новому миру» Юрием Буртиным1 пришли к выводу, что никакие формы скольконибудь действенного общественного сопротивления (кроме разве лишь чисто экзистенциального, ли чнос т но-бу н тарского вызова), никакое слово протеста и правды, произнесенное вслух и рассчитанное на то, чтобы быть хоть както услышанным обществом, в стране практически уже невозможны. И мы решили, что настало время вспомнить о Герцене, о его знаменитом «Колоколе» и «Полярной звезде» — о том, какое влияние оказали они на русские умы и в немалой степени способствовали тем великим переменам, которые начались в России после поражения в Крымской войне и смерти Николая I. Чуть забегая вперед, не могу не заметить в скобках, что мы ведь и не ошиблись, именно так поняв вызов самого времени, а как в воду глядели. Недаром уже в конце 1974 года как раз и вышел в Париже первый номер «Континента», созданного выдавленным из страны и тут же лишенным советского гражданства Владимиром Максимовым.(…)

Мы очень тщательно обсудили эту идею и конечно же сразу связали ее с именем Солженицына, к этому времени бывшего уже Нобелевским лауреатом, автором изданных за границей «Круга первого» и «Ракового корпуса», и давно уже — особенно после его прогремевших писем к Съезду писателей и патриарху и других дерзких вызовов режиму — обложенного со всех сторон гэбистской опричниной, исключенного из Союза писателей и лишенного уже всякого доступа к гласному слову. Мы считали, что кто-кто, а он-то как раз и может и должен взяться за это нелегкое дело, только ему оно по-настоящему и по силам, его авторитетом и может быть поднято. И в конце концов решили, что нужно прежде всего с самим Солженицыным об этом и переговорить.

(...) В конце декабря 1973 года, не помню точно — 27-го или 28-го, я без всякого, естественно, предупреждения и звонка (что было бы в те дни просто глупо) отправился к нему на квартиру в Козицком переулке, неподалеку от Института истории искусств, где я после изгнания из «Нового мира» отбывал своего рода административно-идеологическую ссылку. Было страшновато, и помню, как я попросил даже моего хорошего приятеля по институту сопроводить меня до солженицынского двора, подождать там и, если я через час-полтора не выйду или он увидит, что меня кто-то куда-то уводит, сообщить об этом сразу же моей жене…

Александра Исаевича дома не было, но была Наталья Дмитриевна, и я оставил для него записку с просьбой встретиться со мной и Буртиным по одному важному делу. Через день или два я снова зашел к Солженицыным и получил ответную записку (к сожалению, из предосторожности, может быть излишней, я ее тогда уничтожил, о чем теперь жалею). Содержание записки было такое: Солженицын писал, что конечно же он охотно встретится с нами, и назначал время и место — что-то около 8 утра 1 января (!) 74-го года во втором или третьем вагоне электрички, отходившей от Киевского вокзала.

В этом был весь Солженицын. 31 декабря 1973 года он встречал, стало быть, с семьей Новый год в Москве, а уже в 8 утра 1 января собирался быть в электричке и ехать в Переделкино, где жил в это время на даче у Чуковских. Ехал работать (...)

И вот за полчаса до указанного времени мы с женой были уже на Киевском вокзале и ждали Буртина. Ждали долго, нервничали, но он так и не появился (как оказалось потом, по какой-то нелепой случайности сильно опоздал — то ли проспал, то ли застрял где-то в транспорте). И когда до отхода электрички оставалось совсем ничего, мы отправились на платформу и вошли в указанный вагон. На одной из скамеек действительно сидел Солженицын, места рядом были свободны, да и вообще вагон был, естественно, почти пуст. Мы подошли, сели рядом, но говорить в электричке о серьезных вещах было все-таки ни к чему, мы стали беседовать на какие-то более или менее нейтральные темы, а наш с Буртиным, как сказали бы сейчас, проект я начал излагать, лишь когда мы вышли на станции Мичуринец и направились по заваленной снегом дороге в сторону Переделкино. Солженицын слушал меня очень внимательно, не отвлекаясь и не перебивая, лишь время от времени, извинившись, оборачивался к моей жене, которая, не желая мешать, деликатно шла в нескольких шагах позади, и предупредительно и галантно предлагал ей свою руку, чтобы помочь перебраться через очередной возникавший перед нами сугроб.

Наконец я закончил. Реакция Солженицына меня изумила и даже несколько обидела. Я не ручаюсь за абсолютную точность его слов, но смысл услышанного передаю точно: «Боже мой, да что же это такое! — воскликнул он огорченно. — Вас я знаю, конечно, меньше, но ведь Буртин-то — он из самой глубинки, из народной гущи! И если даже такие люди бегут из России, значит, дело в стране совсем плохо!»

Я оскорбленно возразил, что мы собираемся вовсе не бежать из России, а заниматься делом, за которое именно ради России и пора, наконец, браться. И что, увы, серьезный журнал вольного русского слова нигде больше, как за границей, вне России, просто не может быть создан. А такой журнал непременно должен быть создан. И кому же еще, если не ему, Солженицыну, лауреату Нобелевской премии, имя которого на Западе так много значит, сама судьба, а вовсе не мы, и назначает, можно сказать, осуществить это требование времени (напомню и подчеркну еще раз, что ни максимовского «Континента», ни «Синтаксиса» еще не существовало)! Так что дело тут вовсе не в бегстве.

На эти мои слова последовала реакция тоже очень неожиданная и изумившая меня еще больше. «Да понимаю я все, понимаю, не надо меня убеждать, — сказал Солженицын. — Но подождите немного, Игорь Иванович! Подождите! Вы же не знаете, а я ведь отправил недавно письмо нашим вождям. И должны же они как-то ответить, должно же что-то произойти! Я ведь им все там сказал!»

И он стал подробно, все больше увлекаясь и загораясь, излагать мне содержание этого ставшего вскоре широко известным письма — и то, как надо отказаться, наконец, нашим вождям от лживой коммунистической идеологии, если они хотят спасти страну от катастрофы, и как губит ее захватническая имперская политика, и то, какие срочные внутренние проблемы жизни страны ждут не дождутся своего безотлагательного, наконец, разрешения...

Это длилось долго, что-то не менее часа, если не все полтора. Мы гуляли по пустынным улицам поселка, возвращались обратно, останавливались, снова шли: Солженицын энергично и страстно развертывал передо мною пункт за пунктом всю программу спасения России, изложенную им в этом удивительном его послании нашему всесильному Политбюро во главе с уже тогда начинавшим вползать в маразм Брежневым... И обращенный ко мне смысл и постоянный рефрен этой горячей и страстной его лекции–проповеди был все тот же, совершенно ясный и однозначный: вот видите, действительно ведь надо повременить, скоро все непременно изменится — вожди прочтут письмо, им нечего будет возразить, они поймут, что только в том, что он, Солженицын, предлагает, спасение и для них самих, у них откроются глаза, и все пойдет по-другому. (…)

Расстались мы очень торжественно. На прощание он сказал фразу, которая тоже меня поразила и врезалась в мою память. Он сказал: «Ну конечно, Игорь Иванович, я могу вас заверить, что уж если окажусь на Западе, то выполню свой долг. Сделаю все, чтобы оттуда зазвучал голос правды. Я оправдаю ваше доверие…»

Этот неожиданный пафос, отдававший чуть ли даже не какой-то театральностью из-за того, что был адресован нам с Буртиным, заставил меня невольно улыбнуться про себя: в самом деле, с чего бы это вдруг было както заверять нас, говорить об оправдании какого-то нашего доверия? Да, мы с Буртиным были сотрудниками Твардовского, да, были в то время довольно известны, но, положа руку на сердце, по сравнению с Солженицыным, со всем тем, что он уже прожил и пережил, через что прошел и что уже сделал, мы были ведь просто мальчишки, хоть и сорокалетние. Да и вообще мы ведь не столько возлагали на него какое-то доверие, сколько думали быть помощниками в том деле, которое именно он только и мог, как мы считали, возглавить…

Но потом, снова и снова вспоминая эти торжественные прощальные его слова, я понял, что здесь, в сущности, было что-то подобное тому, о чем рассказал когда-то Достоевский, вспоминая о своей первой встрече с Белинским, когда он, начинающий, никому до того не известный молоденький литератор, был приведен перед светлые очи великого и страшного, как ему казалось, критика. И этот страшный критик еще и встретил его как-то «чрезвычайно важно и сдержанно». И Достоевский лишь сокрушенно подумал про себя: «Что ж, оно так и надо…» Но, вспоминает он, уже через минуту «все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать».

Вот и я думаю теперь, что торжественность прощальных солженицынских слов была связана прежде всего с их принципиальным смыслом и весь этот пафос заверения был обращен не столько к нам, сколько к той высокой миссии, которую Солженицын всегда сознавал как главное себе задание и перед которой он в этот момент и держал ответ. Так что, конечно же он заверял в этот момент не нас, а в нашем лице самое Судьбу свою, ее новый зов, случайными вестниками которого мы в тот момент оказались…

_______________

1 Литературный критик, публицист, ведущий раздела в «Новом мире» Александра Твардовского, в перестройку и годы реформ — активный деятель демократического движения.


×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.