Свобода слова.
Дорого.
Поддержи The New Times.

#Column

Тень Толстого

03.11.2010 | Цветков Алексей | № 36 от 01 ноября 2010 года

В том, что Лев Толстой, со дня смерти которого 7 (20) ноября исполняется 100 лет, нас покинул — сомнений все меньше. Уже выработался стандартный прием для определения курса акций того или иного русского классика у него на родине. Достаточно сравнить перечень литературы на сайтах ozon.ru и amazon.com, и эти результаты сегодня неизменно ошеломляют. Если набрать в поиске ozon’а «Толстой Лев Николаевич», получим меньше сотни наименований. К тому же практически все эти издания — букинистические. Плюс несколько новейших сборников, наскоро состряпанных, или случайная «Война и мир» без тени редактуры. Англоязычный amazon дает по ключевому слову Leo Tolstoy список в пять с лишним тысяч. Как тут не заметить, что ozon и есть сокращение от amazon’а, но кто бы мог предположить, что сокращение — настолько.

Теперь уже можно без стыда признаться, что школьного Толстого автор в свое время не брал в руки, а экзамен без труда сдал по учебнику, все эти «типичные представители в типичных обстоятельствах» (оно и верно, мало кто из нас не танцевал мазурку на балу и не лежал в раздумьях раненый под Аустерлицем). Вместо этого из чистой фронды в ту пору жадно глотал Достоевского. А когда экзамен остался за плечами, обратился к Толстому уже на своих условиях. С тех пор оба классика неизменно претендуют на мое внимание, и верх обычно одерживает тот, к кому оно в эту минуту приковано.
Но есть тем не менее существенная разница: масштабы личности Толстого оставляют Достоевского в пыли. «Дневник писателя» Достоевского, если исключить беллетристические вкрапления, вызывает только печаль и досаду. Огромный корпус сочинений Толстого за пределами художественного канона, от «Исповеди» до дневников, низвергает читателя в пучину экзистенциального ужаса.
У нас, однако, с давних пор сложилась традиция делить Толстого на две части: гениального художника, умевшего как никто воссоздать на бумаге образ живого человека во всей его непосредственности и непоследовательности, и дотошного, но не слишком изощренного инженера собственной души, оставившего нам ворох сбивчивых, невразумительных, а на чей-то взгляд и нелепых сомнений. От этой половины Толстого мы в лучшем случае сохранили интерес к мелодраме, запущенной в обиход известным текстом телеграммы из Ильфа и Петрова: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». В этом свете он предстает карикатурным Гамлетом семейных уз, всю жизнь пытавшимся их разорвать и наконец отважившимся на побег.
 

Трагедией Толстого была невозможность устранить ложь из собственного существования    


 
Между тем это был человек, который десятки лет удерживал Россию на первых полосах газет во всем мире. Россию, справедливо или нет, считали в то время оплотом деспотизма и варварства, отношение к ней, особенно из-за еврейских погромов, если привести исторически близкий пример, мало чем отличалось от позднейшего отношения к предвоенной нацистской Германии. Противостояние Толстого режиму и церкви приковывало к себе внимание всего цивилизованного мира, его статьи и демарши нередко приобретали статус сенсации, путь в Ясную Поляну протоптали бесчисленные паломники, а за побегом и последующей смертью следили, затаив дыхание, в самых отдаленных уголках земли. Трудно поверить, что все это внимание уделялось полуидиоту, каким он фактически предстает в нынешнем сознании.
Лучшее, что было написано о Толстом за последние полвека с лишним, принадлежит перу человека, имевшего к России весьма косвенное отношение. В коротком эссе «Лиса и еж» британский философ Исайя Берлин наголову разбил тезис о толстовской дихотомии, разделении на великого писателя и примитивного мыслителя. Толстой всю жизнь, начиная с «Войны и мира», пытался сказать нам одно и то же, и свой позднейший отказ от художественных жанров (к счастью, не очень последовательный) он мотивировал тем, что беллетристическая канва отвлекает читательское внимание от сути.
Суть толстовского гения заключалась во всеразъедающем скептицизме, отказе верить в наукообразные объяснения истории и морали, опускающие тысячи неучтенных деталей и правдоподобные лишь задним числом, подобно комментариям сегодняшних экономистов по поводу уже разразившихся кризисов. Реальная жизнь была для него чем-то вроде интегрального исчисления, включающего все эти бесконечно малые величины, и он выводил на своих страницах воплощения идеала: от Кутузова, ничем не напоминающего преисполненный жалких пороков прототип, до Хаджи Мурата в прощальном шедевре, воспитанника природы, противостоящего толпе моральных инвалидов. В промежутке он пытался возлагать надежды на мифического русского мужика, но уловка себя не оправдала.
Трагедией Толстого, центральным стержнем его внутренней борьбы, которая и стала в свое время средоточием мирового внимания, была невозможность устранить ложь из собственного существования, совпасть с Хаджи Муратом. Семейные неурядицы были здесь лишь фоном и печальной иллюстрацией. Смерть на станции Астапово стала свидетельством последнего бесстрашия, но и неизбежного поражения.
Миф о гигантах, живших на земле прежде нас, — почти непременная составляющая любого фольклора, но только у россиян был какое-то время перед глазами живой пример. Стоило ему нас покинуть, и к власти в стране пришли именно те, кого он презирал сильнее всего: лилипуты-часовщики, разнимающие общество на колесики и пружинки. А когда их владычество рухнуло, идею смертного подвига скомпрометировал «царский поезд» Солженицына, полярный антипод того, который вез Толстого в Астапово. Мы разучились понимать бесстрашие Толстого и свели его к семейной сваре. Когда-то он обмирал от ужаса перед тайной мира, которой не мог найти разгадки. Сегодня мы остались во всеоружии разгадок, но тайны больше нет.


×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики. Отключение cookie-файлов может привести к неполадкам в работе сайта.
Продолжая пользоваться сайтом без изменения настроек, вы даете согласие на использование ваших cookie-файлов.