Новая стадия невроза у оставшихся. Многие друг у друга спрашивают, сначала немного смущаясь даже самых близких людей: «А у тебя тоже такое?» «Такое» — это одна из форм переживания абортированного Путиным прошлого целой нации. А именно, бессистемный просмотр старого советского кино 1960-х-1970-х. Особенно ценятся ленты, где есть ландшафты тогдашних городов, приметы быта — и здесь объединяется память и сегодняшних пятидесятилетних, и семидесятилетних. Тех, что помоложе, в кругу журналистов, писателей и ученых в столице почти не осталось. Кульминация таких обсуждений — признание в том, что, будучи намагниченными этими кинообразами, этой музыкой из тех лет, мы… плачем.
Вот показывают «Афоню». Съемки 1974 года. Я тогда переходил в третий класс. Фоном звучат песня и голос Андрея Макаревича*. А он теперь — «иноагент». Тогда, при Брежневе, врагом не был, хотя и писали всякие гадости в газетах (типа статьи «Рагу из синей птицы»), а теперь, при Путине — враг.
Когда умер Вахтанг Кикабидзе, один из моих старых друзей, автор многочисленных и популярных в академической среде книг, признался, что смотрел «Мимино» и плакал. А я признался ему, что нашел в ютьюбе в тот же вечер старые записи ансамбля «Орэра» и тоже плакал. И по Кикабидзе, и по детству, и по ощущению абсолютной утраты и растоптанности всего того, что нам казалось важным, того, из чего мы состоим, того, что забрала у нас война — нашу собственную, и общую и частную, историю. Наше общее настоящее, наше общее будущее, которого теперь у нас нет. А есть ли будущее у наших детей, которых приходится спасать от мобилизации? А у внуков, которых, судя по потугам на «патриотическое воспитание», тоже хотят превратить в пушечное мясо, когда они подрастут?
Те, кто начал бойню — они ведь смотрели эти же фильмы (пусть и не все), слушали эту же музыку (пусть и не всю) — мотивировали то, что они сделали возможностью возвращения старого мира. На деле же они его разрушили, уничтожили, причем вместе с памятью нескольких поколений, их достижениями, желаниями, достоинством, жертвами. Потому что те, кто был убит ракетами — они смотрели те же фильмы и слушали те же песни. И чувствовали то же самое, что и мы, оставшиеся по эту сторону линии соприкосновения со сжигающим изнутри чувством вины. Пытаясь вернуть империю, Путин добил ее. Торжественно ликвидировав прошлое ради одному ему известного и перевранного прошлого, лишил нас всех будущего. Каждый человек — вселенная. И сколько таких вселенных и галактик исчезли — просто ни за что, по нелепому желанию одного человека или нескольких людей. Уничтоженные вселенные выключили, как телевизор. Как компьютерную игру.
Со всеми этими людьми все было ясно еще в 1999 году. Они собирались кого-то там «мочить в сортире». И теперь замочили в сортире свою собственную нацию
Те, кто помнит Советский Союз, говорят, хотя и с оговорками, что тогда жизнь была спокойнее и понятнее. Во всяком случае «красные линии» были видны. Сейчас нет ни «красных линий», ни четких правил. Да, был Афган, который подорвал легитимность СССР и сильно ухудшил настроение нации. А сейчас у многих из этой нации настроение самое что ни на есть боевое — они хотят использовать атомную бомбу, чтобы заполучить свой мифический Русский мир. Его они готовы превратить в выжженное поле, лишь бы там не было врагов, которые никакими врагами никогда не были и ни у каких ворот не стояли. Советский Союз, в отличие от путинской России, с ядерным оружием не шутил и не допускал легкого, как прогулка «вежливых людей» в Крым, разговора о возможности его применения. Потому что иногда такой разговор превращается в самосбывающееся пророчество. Официальных лиц, изъясняющихся сегодня на диалекте пещерной ненависти, в те времена и близко не подпустили бы к верхним номенклатурным и политическом позициям — витийствовали бы они в пивной, с раками и воблой. Там, где такой уровень разговора только и возможен.
Один знакомый, все еще работающий в одном из органов власти, и ожидающий, когда его наконец прогонят на пенсию, сказал мне, что в аппарате многие молчат, но, как и любые другие люди любых других профессий, пребывают в перманентном ужасе без способности адаптироваться к тому, что происходит. И как все — плохо спят, сидят на успокоительных. А некоторые, даже не боясь, что донесут, ругают бойню открыто.
Главный вопрос у всех: «Зачем?!» Чего ИМ не хватало? Никто не мешал им воровать, строить дворцы, кататься с девками на яхтах, надуваться от собственной важности. Зачем они вторглись в жизнь обычных людей? Зачем вынудили их расплачиваться с властью своими телами? Они купались в петродолларах, но ради высшей идеи, которую даже сами не смогли сформулировать, стали стрелять себе в ноги. У них появилась миссия — миссия отставников на скамеечках у подъездов, миссия брюзжащих и ненавидящих весь мир невежественных спорщиков в советской пивной «Яма».
Постсоветское время вынесло их наверх, и вместо того чтобы вести свои никому не интересные пенсионерские дискуссии, они стали управлять страной. А потом, когда они пресытились, когда им стало скучно, они стали решать за молодые поколения, как им жить и как (и за кого) умирать.
А что — у них есть на это право. Вы же сами «выбрали» их на «выборах». Вы же сами говорили, что демократия не нужна, ротация власти не нужна, потому что живем мы очень хорошо — у нас премьеры в тот же день, что и во всем мире, у нас рестораны не хуже, чем в Риме и Париже, у нас открыты границы, а виллы в Испании и квартиры в Болгарии. Так что можно жить дальше — и с Путиным, и с Патрушевым, и с Собяниным. Кто же знал, что так повернется?
А должны были знать. Со всеми этими людьми все было ясно еще в 1999 году. Они собирались кого-то там «мочить в сортире». И теперь замочили в сортире свою собственную нацию, добровольно и охотно на это согласившуюся.
Шутка периода до обнуления, до 2020 года — плохо не то, что мы в заднице, а то, что мы в ней стали обустраиваться — стала точным диагнозом происходящего. А потом вступила в действие формула Игоря Губермана, стоящая целых томов описания психологии толпы: «В России нынче пакостней всего / Привычка от партера до галерки / Снимать штаны задолго до того, / Как ж… назначается для порки».
…Сейчас я вижусь со своими московскими друзьями чаще, чем обычно. Потому что каждая наша встреча — как последняя. Потому что мы родные люди и оплакиваем одно и то же. Наше прошлое, нашу страну, нас самих. Кто-то сопротивляется, кто-то нет. Но каждый плачет, не спит, глотает таблетки, иногда оказывается в больнице. Кто-то умирает.
И еще мы читаем друг другу стихи, которые обретают в обстоятельствах Армагеддона двойную, тройную эмоциональную силу. «Бог помочь вам, друзья мои…»
Наши объятия стали крепче. А надежда на то, что мы еще раз встретимся, становится маленькой, но целью.
И чем жестче обстоятельства, тем сильнее хочется из принципа остаться здесь, на своей Родине. Где каждый фрагмент городского ландшафта знаком и исполнен смысла, где свет, тень, запах возвращают память и те образы, из которых мы все состоим. Те свет и тень, которые, правда, в какой-то момент вдруг исчезают. Так на днях, проезжая в бывшем троллейбусе, ныне, увы, автобусе по Тверской, я обнаружил, что дом, где жила в коммуналке моя семья и где несколько лет назад мне удалось разместить табличку «Последнего адреса» своему умершему в ГУЛАГе деду, снесен. Если наверху сносят память, то почему людям помельче не затеять такой же снос, назвав его богатым словом «реконструкция».
И мы все чего-то все-таки ждем. «Знал бы Ирод, что чем он сильней, / тем верней, неизбежнее чудо».
*Андрея Колесникова и Андрея Макаревича Минюст России считает «иностранными агентами».