#БЛОГИ

Что происходит в России? Разрыв связи

23.06.2022

Все повторяется, и снова брат встает на брата, и против дочери — мать

Андрей Лошак

Еще Бердяев писал, что раскол — определяющее и характерное явление русской истории. Я давно хотел снять фильм о расколе в обществе, начиная, наверное, с аннексии Крыма. Уже тогда отношение к этой спецоперации Путина раскололо страну. Кого-то распирало от гордости, кто-то сгорал от стыда.

Полномасштабное военное вторжение в Украину окончательно раскололо российское общество. Власть теперь требует полного подчинения и единомыслия: кто не с нами, тот против нас. Миллионы россиян, для которых наступившая война — это катастрофа, почувствовали себя одинокими, несчастными, с кошмарным грузом вины и страха перед будущим. В то же время другая часть страны, возможно большая ее часть, войну приняла и поддержала. И те, и другие люди — это Россия.

Раскол прошел по самому близкому, что есть у людей, — по семьям и по родственникам. И эти семейные истории, когда родители перестают общаться с детьми, жены уходят от мужей, — наверное, самое болезненное и драматическое проявление поляризации общества, вызванной войной. Война, которая для большинства россиян еще недавно была только в телевизоре, пришла не только в Украину. Война пришла и к нам в дом. Об этом мой новый фильм.

Ксения Ларина

Фильм Андрея Лошака потрясающий. Страшный. Безнадежный. Никаких иллюзий в этом туннеле мрака нет. Никакой надежды там нет. И автор бы соврал себе, если бы изобразил что-то похожее на надежду. Как признаётся одна из его героинь, что не может плюнуть и смириться с милитаристской позицией своей матери во имя семьи и любви, не может, потому что для неё это неприемлемо, невыносимо — жить во лжи и в лицемерии. «Я тогда точно вскроюсь», — говорит она и плачет.

Этот путь, по которому двадцать лет тащит Россию ее лидер, страна должна пройти до конца, но пройти с колоссальными потерями. Потери уже исчисляются сотнями тысяч, а то и миллионами, и речь не об убитых и раненых на войне...

Фильм — о ментальном геноциде нации. Это даже страшнее физического уничтожения.

Финал жуткий. Обыкновенный фашизм в своём будничном ритуальном действе. С румяными детьми в новых гимнастёрках и крестящимися на новую свастику стариками.

И никакого закадра, никакого моралите от автора. Автор словно сам застыл в ужасе от увиденного.


Марина Шаповалова

Фильм Андрея Лошака «Разрыв связи». Всем подряд смотреть не рекомендую. Если ваша семейная ситуация такая же, как у всех героев фильма... Лучше вам в это не окунаться. Кто среди близких не находит никакой поддержки в отношении к этой войне, тем не надо себя добивать.

Надо искать других себе подобных. Знакомиться, держаться друг друга. Отставить навсегда надежду что-то объяснить родителям, братьям-сёстрам. Потому что никакие родственные связи уже не восстановятся. Хорошо уже, если мама не пишет на вас донос в ФСБ, это можно считать тем «сухим остатком» любви, который сохранится.

Одна из героинь, психолог, верно объясняет эффект: это та же обработка, которой подвергаются сектанты. Разница в том, что у жертв, попавших в секту, изначально был выбор. Здесь же пространство обработки психики тотально: люди подвергались ей, не имея возможности увернуться, потому что «просто смотрели телевизор». Да, думая, что «разные каналы». Масштаб «эксперимента» потребует в будущем глубокого изучения.

Сам фильм, конечно — важный документ.

Смотреть больно. Это ведь про нас. Наши связи с близкими вот так разорвало. Повезло, у кого не все.

Новая газета. Европа.

Журналист и документалист Андрей Лошак снял документальный фильм «Разрыв связи» — о друзьях и семьях, которые ссорятся из-за войны.

В центре фильма — матери и дочери, матери и сыновья, мужья и жены, братья и сестры. Всех их рассорило и разъединило отношение к войне.

Как говорит сам Лошак, власть теперь требует полного подчинения и единомыслия — кто не с нами, тот против нас. При этом и те, для кого война — это катастрофа, и те, кто ее поддержал — это тоже Россия. И когда родители перестают общаться с детьми, а жены уходят от мужей — это и есть самое болезненное и драматическое проявление поляризации общества, вызванное войной.

Андрей Мальгин

Говорят, Андрей Лошак снял хороший фильм «Разрыв связи», о российских семьях, разрушившихся из-за разногласий по поводу войны с Украиной. Он там терпеливо и хладнокровно беседовал с адептами войны, дал им высказаться. 

Я не смог смотреть, несколько раз раз принимался, но не смог. Я не хочу знать этих людей, не хочу их слушать и даже думать о них.

Николай Власов

Самый грандиозный стратегический успех российской пропаганды заключается в том, что она смогла внушить значительной части населения идею «действующая власть и есть Россия». Или, говоря словами Салтыкова-Щедрина, что Отечество и Его Превосходительство суть одно целое. Сюда можно добавить еще недавнюю фразу Шевчука, но ее и так все знают...

Как действовала пропаганда для достижения этой цели? Очень просто и эффективно. Она формировала в головах у людей простую логическую цепочку: «Быть патриотом своей страны хорошо и правильно. Патриот — это тот, кто гордится страной и хочет видеть ее сильной и процветающей. Действующая власть — тоже патриоты. Следовательно, все мы — власть, страна и простые патриоты — образуем единое целое».

Внушить людям первую идею несложно. Каждый из нас от природы нуждается в том, чтобы ощущать принадлежность к определенной «своей» группе. Системы «свой/чужой» имеют настолько глубокую эволюционную природу, что намертво прошиты в нашем подсознании. Пропаганде нужно было лишь активировать и подкреплять этот образ.

Второй шаг — про гордость и силу. Гордиться собой все любят, так что требовалось только подкидывать в огонь дровишки — поводы для гордости. Причем поводы, связанные именно с силой: здесь мы победили, там одолели, у нас самая большая страна и самое мощное оружие. Одновременно под этим же соусом подается мысль о собственной уникальности и непогрешимости, которыми тоже надо гордиться. В рамках черно-белого мышления от мысли «мы лучше всех» полшага до мысли «все остальные плохие». Гордость и патриотизм слепляются в одно целое; мысль о том, что можно быть патриотом и при этом чего-то стыдиться в своей стране, что-то критиковать, маргинализуется и помещается в пространство абсурдного.

Третий шаг: привязываем сюда правительство. Для этого необходимо, чтобы действия властей полностью соответствовали уже сформировавшейся системе координат «гордости» и «силы». Вот посмотрите, как они празднуют наши былые победы, как укрепляют армию, как показывают всем кузькину мать на мировой арене! Они — настоящие патриоты! Попутно в головы людей вживляется нарратив о том, что сильная власть — это всегда было хорошо для России, а всякие революционеры и критики — это очень, очень плохо, от них все проблемы в российской истории.

Все, ловушка захлопнулась. Патриотизм становится синонимом лоялизма — не только в пропагандистских текстах, но и в сознании людей. Критик властей может считаться «патриотом» только в том случае, если он 1) играет на том же поле — критикует режим за то, что тот плохо гордится и недостаточно машет кулаками, и 2) демонстративно заявляет, что «чужих» (Запад, либералов и т.д.) лично он ненавидит гораздо больше. И то на него будут посматривать косо. Все остальные критики автоматически помещаются в категорию «национал-предателей».

В заключение замечу: метод настолько эффективный, что связка возникает не только в голове у любителей действующей власти, но и у многих ее противников. Отсюда распространенное желание «перестать быть русским», когда режим что-нибудь вытворяет.

Николай Эппле

Это довольно очевидная вещь, но я не видел нигде, чтобы это проговаривалось, поэтому скажу на всякий случай. Почему в больших городах России, прежде всего в Москве и Питере, мало Z-символики (речь в первую очередь о частной инициативе, не о госслужащих), а в провинции много.

Очень просто. Налепить на машину Z — это жест солидаризации с государством, с силой. Необходимость такой солидаризации особенно сильно испытывает тот, у кого, во-первых недостаточно ресурсов для выстраивания собственной идентичности, и во-вторых, кто чувствует себя особенно слабым и незащищенным (ср. георгиевскую ленточку в прежние годы у гастарбайтеров). В столицах с тем и другим гораздо проще, в провинции же часто ситуация просто отчаянная. Отсюда и «зеды».

Рядовой российский гражданин не чувствует себя защищенным от полицейского и лишен возможности сделать его защитником своих интересов. Остается возможность «разделить» с полицейским его интересы, когда тот третирует мигранта, «шпиона» или «оппозиционера». В этом случае по сравнению с ними можно ощутить себя гражданином первого сорта и заставить себя поверить, что третируя еще менее защищенных людей, полицейский отстаивает твои интересы, а не интересы государства. Нет никаких гарантий, что завтра на месте «шпиона» или «оскорбителя чувств» не окажешься ты сам, зато сегодня можно почувствовать единение с «большим братом».

Александр Алтунян

«Грудой дел, суматохой явлений день отошел, постепенно стемнев...» -- чудное начало. В этом стихотворении есть пророческие строчки: «работа адовая будет сделана и делается уже».

Веселые ребята из поэтической преисподней брали на себя смелость попробовать перевернуть мир, верх и низ, ад и рай. И метафорически, и на деле. В результате и сами исчезли, самоуничтожились и были уничтожены, а адовая работа была сделана и делалась уже независимо от них людьми совсем не поэтическими. Поэтическая метафора реализовалась в неслыханной до этого полноте.

Леонид Невзлин

Сегодня 115 лет со дня рождения Варлама Шаламова. Он прожил 75 лет, из них 19 провёл в лагерях и тюрьмах.

Писать про него физически тяжело и больно. Мы воспитаны все-таки в традициях гуманизма, литература для нас — источник гуманистических идей, свод советов, как человеку жить и вести себя в обществе, собрание определений, что есть человек и как сохранять в себе человеческое. Писателей XIX-ХХ века, на чьих книгах мы выросли, принято называть гуманистами. Но как назвать писателя Варлама Шаламова?

«Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь — подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить все хорошее — сто лет, а все плохое — двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века».

Он писал не о светлых идеалах, не о высоких идеях, не о победе духа над всем земным. Напротив, Шаламов писал о расчеловечивании в нечеловеческих условиях лагеря. Исследовал этот процесс внимательно, в деталях, подробно описывая каждый этап, каждый эпизод, опровергая одно за одним все утверждения гуманистов: о том, что дружба крепнет в беде и несчастьях; о том, что любовь побеждает всё и живёт, несмотря ни на что; что люди остаются людьми в голоде и холоде; что благородство сильнее подлости; что искусство сильнее смерти; что сильного духом человека нельзя сломать с помощью побоев и пыток…

Шаламов — своего рода антиапостол. Его «Колымские рассказы» отрицают всё, сказанное в Евангелии, но при этом парадоксальным образом подтверждают гуманную (или, если хотите, духовную, божественную) сущность Человека.

«Человек становился зверем через три недели — при тяжелой работе, холоде, голоде и побоях», — пишет Шаламов. При этом сам он зверем не стал, не поддался растлевающему влиянию блатного мира, не стал доносчиком, не упивался властью — остался Человеком. Голодал, умирал, доходил — и сумел остаться собой, изменившимся, но неизменным.

Он ненавидел государство, считая его машиной по уничтожению людей, но верил в идеалы большевизма, не признавал церковь, но уважал веру, и жил так, как люди могут жить только после лагеря — в своей правде.

«Так называемая лагерная тема — это очень большая тема, где разместится сто таких писателей, как Солженицын, пять таких писателей, как Лев Толстой. И никому не будет тесно», — написал Шаламов.

Для меня именно он воплощает образ человека эпохи ГУЛАГа — не Солженицын с его пафосными идеями и рассуждениями, претендующий на роль главного российского мудреца и учителя жизни — а никому не удобный, неуживчивый и резкий Варлам Шаламов с его неприятными и антигуманными свидетельствами. Именно он и такие как он могли бы стать совестью поколения и моральными лидерами народа. Но не стали — им самим это было не нужно. Он лишь хотел, чтобы люди помнили о том, что сотворили с ними, и не позволили этому повториться.

Марина Шаповалова

Шаламов — антиписатель, автор антилитературных текстов.

Господь, в которого Шаламов не верил, позволил человеку, одарённому чувством слова, извлечь себя из самых последних кругов земного ада. Или оказаться в малом числе чудом оттуда извлечённых, возвращённых в жизнь. Чтобы словом засвидетельствовать то, чего человеку ни пережить, ни увидеть нельзя. «А если видел — лучше ему умереть».

Поэзия таким образом, единичными голосами сказала о себе, что она возможна после «Освенцима» и Колымы. Отослав Данте скромный упрёк в том, чего он не заметил: в воронку до самого адского дна ведут ворота воздушных замков изящной словесности.

Литература романтизировала, облагораживала, преображала действительность, в себе самой находя доказательства своей, врачующей души, силы. Шаламов сказал: литература врёт. Созданное и возвышенное ею благородство сковыривается одним грязным ногтем зловонного урки. И никаких отдушин нет там, где человек расчеловечивается в ничтожные сроки, добивая и расчеловечивая себе подобных до состояния, неведомого никакому зверю.

Всё человеческое в человеке уничтожимо достаточной для каждого силовой концентрацией зла, сказал Шаламов. Меры разные, но за пределом не может быть рядом живой кошки. И там человек может быть изнасилован во все щели, раздавлен, выхолощен до моргающей биосубстанции, если смерть не освобождает его раньше. Потому что самое предательское в человеке — неистребимое, животное стремление выжить.

Он отрицал, что достоинство, воспитанное тысячелетиями культуры, способно самосохраняться. Потому что культура насквозь неправдива, полна привлекательных соблазнов, глупо стыдлива и пуглива, к тому же.

Он был оставлен и явлен нам, чтобы показать запредельную выживаемость человеческого достоинства. Сухого, негибкого, оголённо-нервного, больного, искорёженного.

Но сохранённого и возросшего.

Алексей Макушинский

Мой отец мне рассказывал, что в 32 или 33 году, то есть во время Голодомора, когда он сам еще учился в московском автодорожном институте, был (из песни слов не выкинешь) комсомольским активистом, и еще, наверное, не подозревал, что скоро окажется в Бутырках, а потом в ссылке на Ангаре, – так вот, что вместе с другими комсомольцами его заставляли рано-рано утром ехать к Киевскому вокзалу собирать трупы украинских крестьян, которым удалось добраться до Москвы и которые все равно умирали от голода в переулках возле вокзала. 

А потом, когда трупы были убраны, город начинал жить своей жизнью, уж какой она была в 32 или 33 году. Я, разумеется, не могу ни поручиться за достоверность его рассказа, ни как-то проверить это. Но я точно помню, что он мне это рассказывал. И я теперь часто вспоминаю этот рассказ, особенно когда вижу картинки нарядной летней Москвы...

Яков Миркин

Ему 9 лет, он сидит в пыли, у деревянного киоска, недалеко от железнодорожной станции. Вечер, год 1943-й от рождества Христова, день 21-й, октября. Гетто больше нет. Там нет никого.

К нему подходит человек. Он тоже мальчик. Он старше, ему 13, за руку держит девочку, ей 7. Он говорит:

— Что будешь делать? … Идем с нами в лес. Идем.

Дети и пророки — одно и то же.

Исход

Три дня они ночевали в огромном топливном баке на станции. Они закрывались наглухо на ночь, они задыхались, они выкарабкивались, чтобы найти, что съесть, они блуждали на железнодорожных путях и, наконец, в день третий, они ушли.

Они есть. Девять мальчиков, одна девочка. Первый, Иосиф, 13. Ёська. Он знал, как найти лес. Спаситель. Вторая, Майя, Мария, его сестра, Мириам. Ей — 7. Восемь мальчиков, лет по 11, по 12, те, кто старше — впереди, парами, а те, кто младше — дальше, в хвосте. Ему 9, он меньше всех, он и еще один — замыкали. Они шли, и вместе с ними волновались листья, а за ними — птицы.

Они все еще есть. Они шли три дня, а три ночи — спали в лесу, как убитые. Шли сто километров, или почти сто, или больше ста. Линейки вымерять — нет. Шли по обочинам, по кустам, по примолкнувшим полям, в обход молчащих поселений. Быть точкой, точками. В этой прозрачной солнечной осени, стоявшей, как стекло.

Их не убили по дороге, а могли. Сначала немцы в летной форме — обыскали, нет ли оружия, и отпустили. На исходе двух дней их поймали местные. В полицейской форме. Поставили лицом к кустам — расстреливать. Пощелкали курками. Потом закричали:

— Мы пошутили! Мы — партизаны!

Никто им не поверил. Никто к ним не повернулся. Тогда они повернули каждого — сами.

Ему 9 лет, и он шел три дня, шел 100 километров, покачиваясь, в небе — золото, под небом — осень. Как-то днем осели — отдышаться. И он заснул в лесу отчаянно, беспробудно. Когда очнулся — все ушли. Пустое пространство, молчаливая осень, воздух есть, но никого нет.

Догнал, не знает, как нашел, куда кинулся — и почему правильно. В каком умоверчении — подался именно туда? Тебя должны вести. Ты не можешь быть один.

Никто никогда не может быть один.

День третий, вечером, они добрались к партизанам. Там был хлеб. Там был гороховый суп. Там были повсюду заставы и грозный Лапидус, всем командирам командир. Там стояло Поречье — деревня праведников. Это кажется, что она просто в поле. Она — на реке, текущей с небес.

1944

Их спасали. Перекидывали. Партизанский комендант — бог, ими повелевающий. Из хутора в другой. Из дома в дом, пока немцы, подталкиваемые поражениями, не стали чистить тылы. Вы знаете, что происходит, когда прозрачный перелесок простреливается насквозь? Когда нужно сидеть в болоте по горло? Когда воды — нет. Смерть — вечная, вещная, подвижная. В нее моментально уходит жизнь. Входит, как в горлышко.

Июль. Год 1944. Вот и всё. Ему — почти 10. Знаменитый, многотысячный партизанский парад в Минске. Он — с ними, он нашел своих, свой отряд. И прошел вместе с ними.

Никого больше нет. Семьи нет. Есть он и еще Оля. Сестра, двоюродная, старшая. Она ушла из гетто в лес в 1942-м, к партизанам — и там выжила. Она найдет его в детдоме и будет рядом всю жизнь.

Без лица

— Ты не можешь себе представить, сколько я видел смертей, — сказал он. — Я не боялся смерти. Она была безличной. Вроде: «ну вот». Я должен был сойти в яму не знаю сколько раз. И не знаю, сколько раз на улице. Для нас это было обыкновенно. Мы бегали на кладбище смотреть расстрелы. Даже когда нас вели убивать, расстреливать, я думал: «Ну и зачем мы шли три дня?»

Зачем?

Чтобы каждый мог перенестись в гетто. Увидеть. Учуять запах. Медленно войти, пусть мысленно. Раздеться, когда вас убивают. Ждать этого — когда дни медленно идут. Знать, что это будет. А дети? С ними это будет тоже.


×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.