Свобода слова.
Дорого.
Поддержи The New Times.

#Культура

#Политика

18 июня — сто лет со дня рождения великого русского писателя Варлама Шаламова

18.06.2007 | Дусаев Олег | № 19 от 18 июня 2007 года

18 июня — сто лет со дня рождения великого русского писателя Варлама Шаламова, известного на весь мир «Колымскими рассказами». The New Times публикует интервью с единственной наследницей писателя Ириной Сиротинской, бывшей долгие годы самым близким другом Варлама Шаламова.

Ирина Сиротинская — Олегу Дусаеву


И. Сиротинская в молодые годы

Могли бы Вы описать, каким был Варлам Тихонович?
Эту сложную противоречивую личность нельзя привести к одному знаменателю. В нем сосуществовали, противоборствовали, всегда находясь в точке кипения, разные ипостаси его личности. Поэт, чувствующий подспудные силы, движущие миром, тайные связи явлений и вещей. Умница с потрясающей памятью. Все ему интересно — литература, живопись, театр, физика, биология, история, математика. Книгочей. Исследователь. Честолюбец — цепкий, стремящийся укрепиться в жизни, вырваться к славе, бессмертию. Эгоцентрик. Жалкий, злой калека с раздавленной душой. Он писал: «Главный итог жизни: жизнь — это не благо. Кожа моя обновилась вся — душа не обновилась…» Маленький беззащитный мальчик, жаждущий тепла и участия. «Я хотел бы, чтобы ты была моей матерью», — говорил он мне. Беспредельно самоотверженный, преданный рыцарь. Настоящий мужчина… Я посвятила Шаламову жизнь. Бросила любимую работу в Российском государственном архиве литературы и искусства и стала заниматься наследием Варлама Тихоновича. А благодаря работе в этом архиве я и познакомилась с Шаламовым. Он произвел на меня сильнейшее впечатление. Хотя к нам ходил и Солженицын, вслух читал свои рукописи. Но у Варлама Тихоновича всегда была концентрация необыкновенная… Сейчас Шаламов опубликован на всех языках. Особенно любят Варлама в Италии и Франции. Они чтут его больше, чем россияне. У нас Александр Исаевич затмил все горизонты. А зря. Солженицын того не видел, что видел Шаламов.

Варлам Тихонович отказался сотрудничать с Александром Исаевичем...
Относительно отказа Шаламова от сотрудничества с Солженицыным — это абсолютно понятно. Разность характеров, творческих принципов, жизненного опыта. Варлам писал в записных книжках: «Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество? Прежде всего потому что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын». Александр Исаевич, безусловно, великий стратег и тактик, а Шаламов — всего лишь великий писатель. К своему 100-летию Варлам Тихонович приходит всемирно известным прозаиком.

А в чем, по Вашему мнению, разница взглядов Солженицына и Шаламова?
Все разногласия заключаются в двух фразах: Солженицын и Довлатов считают, что заключение — это хождение в народ. Хорошенькое хождение… А Варлам Тихонович, который лишь чудом не умер, считал, что это очень отрицательный опыт. Он не боялся смерти, жизнь его была страшнее. Варлам видел, как человек быстро становится нечеловеком. Доносчики писали: «Шаламов ругал верховного главнокомандующего». Они даже не осмеливались произносить фамилию Сталина. А Варлам Тихонович считал Сталина бездарью. Когда Варламу было 22 года, он написал письмо в ОГПУ и ВКП(б) с наставлениями — разъяснял им, что они неправильно действуют, уничтожая оппозицию. Он там писал, что с оппозицией надо сотрудничать, дискутировать, а просто расстреливать — это нехорошо. Он презирал компромиссы и помощь «прогрессивного человечества» в России и на Западе, ведь и за такую помощь надо платить — скрыть жестокую лагерную правду, не говорить всей истины о людской природе, а раскрывать только ту ее часть, что пригодна для политических манипуляций. А ведь Хиросима, Освенцим, Колыма — явления одного порядка. Все такие попытки он называл «спекуляцией на чужой крови» и считал подлостью использовать чужую кровь в личных целях, в политических целях. Конечно, этот глубокий пессимизм был неудобен и либералам, и коммунистам: все они оказывались в одной куче нечистых, все ловчили на чужих судьбах, жизнях, на чужой крови.

О чем мечтал Варлам Тихонович?
Он хотел быть певцом. Слуха у него не было. Музыку он не любил и не понимал, а вот певцом быть очень хотел. Он воображал сцену, декорации, овации…

Наверное, любил театр?
Мы познакомились как раз в тот момент, когда я была очень увлечена театром Любимова. Варлам относился к этому со скепсисом. На своей фотографии 1966 года, которую он мне подарил, была надпись: «Ирине Павловне с искренней симпатией и советом забыть театр на Таганке». Но он ходил со мной в театр, даже увлекся им. Ходили мы в театр Пушкина, в театр Сатиры… Он не любил МХАТ, это жизнеподобие на сцене — сверчки, чаепития и прочее.
Очень резко относился к толстовской традиции в литературе. Варлам считал, что Толстой увел русскую прозу с пути Пушкина, Гоголя. Он превыше всех ставил Гоголя и Достоевского. Книги значили в его жизни очень много, это был его мир, его собеседники. Когда он стал плохо видеть, книги быстро стали растаскивать, делали это даже люди интеллигентные, не считая зазорным книжное воровство. К моменту переезда Варлама Тихоновича в дом инвалидов от его библиотеки практически ничего не осталось. В поэзии ближе всего ему была философская лирика Баратынского, Тютчева, Пастернака. В его любви к Пастернаку было что-то умственное, если можно так выразиться. Варлам Тихонович часто читал что-то из «Сестры моей жизни» и говорил: «Какой взгляд! Я уж не знаю, как это можно, целые новые пласты втащил он в поэзию». Мы часто бывали на выставках — Матисс, Роден, Петров-Водкин, Фальк, Пикассо, Ван Гог, Врубель. Ходили в Третьяковку, в Пушкинский музей. Варлам не любил живописи передвижников, он считал ее дурной литературщиной. Самым любимым художником Шаламова был Ван Гог, а любимым полотном — «Прогулка заключенных». Думаю, здесь действовали не только краски, но и сюжет…

Вас считают музой Шаламова.
Он мне много посвятил. И прозы и поэзии. Его взгляд всегда пронзал, как рентген, человека насквозь. Но я этот рентген с честью вынесла. Когда я первый раз пришла к Варламу Тихоновичу, я хотела у него узнать — как жить. Этот вопрос, кстати, его не удивил. Может, я была не первой, кто его задавал. Он ответил, что, как сказано в десяти заповедях, так и жить. Ничего нового нет и не надо. Я была разочарована. И тогда он добавил одиннадцатую заповедь — не учи. Не учи жить другого. У каждого своя правда. И твоя правда может быть для него непригодна, именно потому, что она твоя, а не его. Я была еще молода и, конечно, глупа… У меня было трое детей, любимый муж. Это всегда раздражало Варлама. Он считал, что я трачу свою одаренную натуру (как он говорил) на семью. Не уставал проповедовать фалангу Фурье, где стариков и детей всецело опекает государство. «Ни у одного поколения нет долга перед другим! — яростно размахивая руками, утверждал он. — Родился ребенок — в детский дом его!» Когда я уезжала в Крым, он говорил: «Я умру, не проживу месяц без тебя». Мне это тогда казалось странным. Конечно, он больше нуждался во мне. Я приходила к нему, мыла пол, приносила продовольствие. Это само собой как-то вышло. Начиналось наше свидание всегда с того, что я мыла пол. Когда надо — окна. В общем — все. Он научил меня даже двигать мебель. Я шкафы двигала... Варлам часто говорил, что любит меня. И в письмах он постоянно упоминает, что я нужнее всех на свете и так далее. Мне хвалы возносил непомерные, и получилось так, что на пьедестале в результате оказался не он, а я. Но ко всему привыкаешь — я на пьедестале расположилась вполне комфортно... (Смеется.) Так продолжалось десять лет.

При этом у Вас была семья.
Да… Трое детей! Я, кстати, часто с ними ходила к нему. Они садились в уголочке, Варлам Тихонович давал им карандаши и бумагу, дети рисовали, а мы общались в это время. Меня привязывало к нему глубочайшее сострадание. Глубочайшее… Как его увидела, у меня возникла боль в сердце. Такой талантливый, такой огромный человек жизнью заплатил за свои убеждения. А у него ко мне были, конечно, другие чувства…

Получается, Вы были частью несчастья его жизни. Шаламов Вас любил, а Вы не ответили взаимностью...
Он только восхвалял меня всегда. Я же с ним очень мягко обращалась, с такой нежностью. Варлам говорил, что я подарила ему десять лет жизни. И самые счастливые годы (это и в письмах есть) ему подарила я, так он считал. В общем — это дорогого стоит. Потом мне стала просто непосильна эта ноша. Я становилась старше, появились другие проблемы — дом, детям надо было уделять больше внимания… Видите ли, муж меня тоже очень любил, вот в чем дело. И между двумя людьми существовать очень трудно. Муж за несколько дней до смерти обнял меня и сказал: «Я тебя люблю еще больше, чем в молодости». Оба они любили меня, и я каждого любила посвоему. Вот сейчас мне кажется, что я мужа больше любила, а тогда казалось, что Варлама Тихоновича... Жизнь на две семьи неизбежно создает тяжелую раздвоенность. Очень тяжелую! Я должна сказать, что оставила Варлама Тихоновича, потому что больше просто не могла выносить этого. Я по природе своей моногамна. С юности думала: «Вот придет любимый, единственный…» Смешивала в своих мечтах Болконского, Фанфана-Тюльпана, еще кого-то. В результате любимый и единственный сложился из двоих. От Шаламова — высота души, интеллект, любовь к литературе. А муж — технарь, футбол смотрел, любил путешествия. Варлам передал мне весь архив свой. Весь, до последнего. Он перед уходом в дом инвалидов сделал мне… предложение. Я говорю: «Это невозможно. Я люблю детей, а дети любят отца». Варлам не смог бы дать детям то, что им давал отец. Мальчишкам нужны велосипеды, коньки, горные лыжи… Я сказала Варламу «нет». Не вышла я за него замуж. Тарковский писал, что Данте не видел ада, только воссоздал его в своем воображении, а Шаламов видел ад. Когда я была в Италии, итальянцы падали передо мной на колени и кричали «Беатриче! Беатриче!». И рыдали… А я не рыдала.

Варлам Шаламов. «Что я видел и понял в лагере». 

Чрезвычайную хрупкость человеческой культуры, цивилизации. Человек становился зверем через три недели — при тяжелой работе, холоде, голоде и побоях.

Понял, что дружба, товарищество никогда не зарождается в трудных, по-настоящему трудных — со ставкой жизни — условиях. Дружба зарождается в условиях трудных, но возможных (в больнице, а не в забое).

Понял, что человек позднее всего хранит чувство злобы. Мяса на голодном человеке хватает только на злобу — к остальному он равнодушен.

Понял разницу между тюрьмой, укрепляющей характер, и лагерем, растлевающим человеческую душу.

Понял, что сталинские «победы» были одержаны потому, что он убивал невинных людей — организация, в десять раз меньшая по численности, но организация смела бы Сталина в два дня.

Увидел, что единственная группа людей, которая держалась хоть чуть-чуть по- человечески в голоде и надругательствах, это религиозники — сектанты почти все и большая часть попов.

Легче всего, первыми разлагаются партийные работники, военные.

Увидел, каким веским аргументом для интеллигента бывает обыкновенная плюха.

Побои как аргумент почти неотразимы.

Понял, что можно жить равнодушием. Понял, почему человек живет не надеждами — надежд никаких не бывает, не волей — какая там воля, а инстинктом, чувством самосохранения — тем же началом, что и дерево, камень, животное.

И физические, и духовные силы мои оказались крепче, чем я думал, в этой великой пробе, и я горжусь, что никого не продал, никого не послал на смерть, на срок, ни на кого не написал доноса.

Видел ледяной карцер, вырубленный в скале, и сам в нем провел одну ночь.

Неудержимую склонность русского человека к доносу, к жалобе.

Убежден, что лагерь — весь — отрицательная школа, даже час провести в нем нельзя — это час растления.

Никому никогда ничего положительного лагерь не дал и не мог дать. Научился «планировать» жизнь на день вперед, не больше.

Понял, что воры — не люди.


×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики. Отключение cookie-файлов может привести к неполадкам в работе сайта.
Продолжая пользоваться сайтом без изменения настроек, вы даете согласие на использование ваших cookie-файлов.