Свобода слова.
Дорого.
Поддержи The New Times.

#Сюжеты

#Книги

#Только на сайте

Глубинная заморозка

18.05.2016 | Варвара Бабицкая | №16 (406) 14.05.16

Вышел самый ожидаемый российский роман сезона — «Авиатор» Евгения Водолазкина, которого называют «русским Умберто Эко»

Глубинная490.jpg

Евгений Водолазкин среди артефактов прошлого — декораций советского фильма «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона». В его новом романе тоже почти детективный сюжет

Новый роман Евгения Водолазкина очень ждали после громкого успеха предыдущего — «Лавра», истории целителя-травника, монаха и подвижника XV века: «Лавр» принес писателю премии «Большая книга» и «Ясная Поляна», а также славу «русского Умберто Эко». В новой книжке, озаглавленной «Авиатор», тоже есть историческая подкладка, однако она уже в роде не житийном, а скорее научно-фантастическом, и история на сей раз относительно недавняя.

Назло врагу

Сюжет «Авиатора» остроумно рифмуется с прекрасной песней группы «Шкловский», наделавшей шуму четыре года назад (любопытно, не вдохновлялся ли ею Водолазкин?). Там дело было в 1934 году — «золотые дни моей жизни, да и всего ОГПУ». Чекист смертельно ранен при аресте очередного врага народа. Родные органы находят нетривиальный способ спасти бойца: «Заморозим тебя в спецгробу,/Проснешься в 2015 году, назло врагу./Там медицина будет круче на круг, Электронная машина, лазерный хирург…»

В «Авиаторе» сюжет зеркально симметричный: ученый, экспериментирующий в области крионики, то есть замораживания живых организмов с целью последующего воскрешения, был сослан на Соловки за отказ заморозить умирающего Феликса Дзержинского. Объяснял это неготовностью науки к экспериментам на людях, однако был обвинен в том, что «пожалел потомков, которые были бы вынуждены иметь дело с Дзержинским, ну и в целом саботировал вхождение руководства Страны Советов в бессмертие». В соловецком лагере в подопытных нет недостатка, и замороженным оказывается не палач, а жертва, студент Академии художеств з/к Платонов, который затем приходит в себя в Санкт-Петербурге 1999 года, не помня, кто он.

С помощью врача по фамилии Гейгер герой пытается восстановить память о прошлой жизни, подробно занося в дневник всплывающие обрывки воспоминаний. Первыми приходят тактильные, обонятельные, зрительные ощущения, картинки детства. Герой вспоминает знакомого наизусть «Робинзона Крузо», перевозящего на плоту вещи с корабля на остров: «Плот качается под тяжестью спускаемых на него сундуков, и сердце читателя бьется, потому что все у Робинзона — последнее, ничему нет замены. Родившее его время осталось где-то далеко, может быть, даже ушло навсегда. Он теперь в другом времени — с прежним опытом, прежними привычками, ему нужно либо их забыть, либо воссоздать весь утраченный мир, что очень непросто».

И он воссоздает, крупица за крупицей.

Сюжет: ученый, экспериментирующий в области крионики, то есть замораживания живых организмов с целью последующего воскрешения, был сослан на Соловки за отказ заморозить умирающего Феликса Дзержинского

Рецензенты придумали разные способы оправдать спойлеры: трудно рассуждать о романе, вовсе игнорируя его события. Но в случае «Авиатора» и оправдания не нужны. Книжка написана наполовину от лица главного героя, а в остальном — от лица его лечащего врача и жены, которые к концу книги мимикрируют к герою до неразличения, усваивая его речевые характеристики и отчасти мысли. Магистральная мысль такая: «Исторический взгляд делает всех заложниками великих общественных событий. Я же вижу дело иначе: ровно наоборот. Великие события растут в каждой отдельной личности. В особенности великие потрясения <…> что вообще следует считать событием? Для одних событие — Ватерлоо, а для других — вечерняя беседа на кухне. В конце, предположим, апреля тихая такая беседа — под абажуром с тусклой мигающей лампочкой. Шум автомоторов за окном».

Так что сюжет по большей части совершенно не важен. Важны описания, в которых Платонов видит свою главную миссию: воссоздание эпохи через ее мелочи, запахи, звуки. Отчасти это прием беспроигрышный: исторические реконструкции уже многие годы царят в художественной литературе безраздельно.

Восставшие из гроба

Читатель готов бесконечно и с равным упоением погружаться в любую чуждую реальность, и чем вещественнее она воссоздана, тем лучше: «Лавр», роман о русском средневековье, написанный филологом, специалистом по древнерусской литературе, был точным попаданием. Конечно, Водолазкин не стал первопроходцем, были и раньше прекрасные образцы, прежде всего романы Бориса Акунина, но те всегда демонстративно подавались как «низкий жанр» и «коммерческий проект», а тут богоискательство и все всерьез. Однако что-то подсказывает: «Авиатор» этого успеха не повторит.

С историческим романом есть две проблемы: одна общая, присущая самой его жанровой природе, другая — более специфически — русская.

Во-первых, историческая дистанция — обычный способ написать и оркестровать убедительный художественный мир, в который читатель смог бы провалиться с головой, как в детстве в «Робинзона Крузо». Экзотизм достигается без больших затрат воображения. Но в этом и ловушка приема: чем дотошнее описание далеких исторических, культурных, и особенно психологических реалий, тем большую въедливость оно провоцирует со стороны самого доброжелательного читателя исторического романа, который и сам ведь претендует на эрудицию.

Чтобы разрушить очарование, достаточно мелкой раздражающей детали. Скажем, свежеразмороженный, еще не наверставший чтением упущенное время герой «Авиатора» думает о себе как о «человеке Серебряного века», хотя этот термин ввела в употребление эмигрантская критика в 1933 году, Платонов к этому времени уже десять лет как был в заключении и год как в жидком азоте. Перед арестом Платонов жил в «уплотненной» квартире, принадлежавшей прежде профессору Духовной академии. Герой отмечает: «В коммунальных квартирах каждый ест и пьет в своей комнате, но Воронины по старой привычке продолжали делать это на кухне». Но почему, собственно, профессорская семья привыкла есть на кухне? Где была в это время кухарка? Из подробного описания квартиры с целым овальным залом и двумя примыкающими к нему комнатами возникает образ изувеченной анфилады, в которой автор не учел еще нескольких дверей.

Глубиннаяобложка.jpg

Может быть, конечно, автор просто не вжился в начало XX века так, как в XV век, период своих исследований. Но реконструкция прошлого — вообще большой риск, если не цитировать просто кусками подлинные мемуары, как сделал в «Венерином волосе» Михаил Шишкин, стилизуя дневник Изабеллы Юрьевой. Интересно, что в интервью на упрек в плагиате Шишкин отвечал: «От нее ничего не осталось, и я даю ей жизнь, я ей говорю, как Лазарю: «Иди вон». Я показываю, что Бог может воскресить нас, используя слово, потому что этот мир был создан словом и словом воскреснем» (писателю, правда, для воскрешения Юрьевой понадобилось слово из мемуаров Веры Пановой, но он же и не Бог). Это очень перекликается и с тем, что писал Водолазкин в том же «Лавре», и с новым его романом, где размышлениям о воскрешении Лазаря отведено немало места.

И тут вторая проблема романа в исторических декорациях: современная русская литература повально находит ему другое применение, не имеющее отношения к занимательности. Исторический фон в них становится условным рисованным задником, перед которым можно поставить русского интеллигента, чтобы дать ему слово.

Взгляд «старинного человека» остранен и слово его веско именно потому, что он давно умер — даже если он никогда не существовал, будучи плодом художественного вымысла, да и не умер, а был законсервирован на полвека. «Авиатор» Платонов — не исключение: он восстал из гроба, как Лазарь, чтобы свидетельствовать. Он представитель сгинувшей Атлантиды, которую теперь должен спасти от забвения, Робинзон Крузо, последний хранитель цивилизации в одичавшем мире.

Современный российский либерал (в «Авиаторе» представленный доктором Гейгером) не годится на эту роль. Он индивидуалист, помешан на частной собственности и за злобой дня не видит звездного неба — перефразируя Веничку Ерофеева, хоть и не подонок, но ни до какой даже пустяшной бездны подняться не сумеет. Кроме того, он какой-то не совсем русский. Это щекотливая тема, но потребности читателя в патриотической национальной самоидентификации никто не отменял только на том основании, что ее приватизировала государственная пропаганда.

Вот врач рассказывает герою про дефолт, и Платонов спрашивает, что же теперь делать: «Меньше воровать, наверное. Только в России это невозможно. Уже второй раз слышу от него про воровство. Но ведь всегда воровали — в тысяча девятьсот девяносто девятом, в тысяча восемьсот девяносто девятом, и во все прочие годы тоже. Почему же это его так задевает — потому что немец?» А почему, кстати, доктор немец? Вероятно, потому, что он Штольц, непременное амплуа русского романа: и деловит, и разумен, и гуманен, и вообще формально прав, а только главного не понимает и сводит все к пустым фразам — любимая присказка Платонова: «Гейгер, по-моему, общественный человек. А я нет. Страна — не моя мера, и даже народ — не моя. Хотел сказать: человек — вот мера, но это звучит как фраза». Этим симпатичным, но непонятливым немцем (который «в нашей земле уже год и восемь месяцев, а так ничего в ней и не понял, а сами мы ее, конечно, тоже не понимаем») ведь и «Лавр» закончился.

Шорох гравия

Человеческая мера, которой мерит историю Платонов, напоминает о другом зацитированном персонаже русской классики, Платоне Каратаеве. Так же, как в толстовской притче о купце-каторжнике, которого «Бог сыскал» и который «за свои да за людские грехи страдает», простив человеку, подведшему его под каторгу, герой Водолазкина внутренне выясняет отношения и со стукачом, разрушившим его жизнь, и с теми, кто его «сыскал», пытал, сослал в лагерь и заморозил. И приходит к совершенно толстовским выводам: «Бессмысленно винить в своих бедах государство. И историю — бессмысленно. Винить можно только себя». Или вот еще: «Удельный уровень зла примерно одинаков во все эпохи. Просто зло принимает разные формы. Иногда оно представлено анархией и преступностью, а иногда властью». Причем в авторитаризме сиделец Иннокентий к изумлению либерала Гейгера видит меньшее зло, чем в анархии, и сравнивает население страны с глубоководными рыбами, способными жить только под давлением.

На нравственную сентенцию толстовского масштаба трудно возразить — разве одно только: покаяние приносит от лица сидельца Платонова современный автор. Настоящий же сиделец, Варлам Шаламов, которого Платонов читает и цитирует, на этот счет обнаруживал совсем другой настрой и клялся в стихах «до самой смерти мстить этим подлым сукам».

Герой Водолазкина — метафора российского общества, которое не может восстановить распавшуюся связь времен, потому что память нашей новейшей истории, переваренная разом, может свести с ума

Герой Водолазкина — ровесник века и метафора российского общества, которое не может восстановить распавшуюся связь времен, потому что память нашей новейшей истории, переваренная разом, может свести с ума, и в этом наблюдении можно согласиться с автором («Для того чтобы словам вернулась сила, нужно описать неописуемое. Тонкие лица смолянок под слюнявыми губами гэпэушников»). Но описывает он шорох гравия под колесом велосипеда, тарелку с малиной на дачном столе и лучи солнца, пробивающиеся через дощатую платформу ржавой узкоколейки.

Недавно, в День космонавтики, на сайте мемориального комплекса политических репрессий «Пермь-36» (прежде посвященного памяти жертв, а после рейдерского захвата властями Пермского края все больше напоминающего музей вертухаев) появился бодрый текст, высоко оценивший роль ГУЛАГА в развитии советской науки: «С точки зрения эффективности «шарашки» себя оправдали. Концентрация в одном месте талантливых людей, отсутствие ввиду их тюремного статуса возможности для конкуренции за позиции — все это дало блестящие результаты». Иногда кажется, что либеральная общественность действительно недооценивает мощь советской шарашки: Железный Феликс вошел в бессмертие и проснулся в 2015 году, назло врагу, как поет группа «Шкловский»: «И да, скучает невольно по всем, кто остался там; слава Богу, работы по горло — враги опять по тылам», и гравий все так же успокоительно хрустит под колесами велосипеда, и осеннею мухой квартира дремотно жужжит за стеной.

Фото: Сергей Бертов/интерпресс/ТАСС


×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики. Отключение cookie-файлов может привести к неполадкам в работе сайта.
Продолжая пользоваться сайтом без изменения настроек, вы даете согласие на использование ваших cookie-файлов.