До освобождения Надежде Толоконниковой остается восемь месяцев, но мысль о том, как и чем она будет заниматься, когда выйдет, уже пугает ее. Во время свидания в колонии Толоконникова говорила о Льве Толстом, о «неправильном языке» и собственном творческом кризисе

1358865976_369503_94.jpg

Надежда Толоконникова, заключенная ИК-14, Республика Мордовия, январь 2013 г. (Елена Масюк/Новая газета)

«Гера отвыкла от меня! Гера стесняется меня!» Надя и сама стесняется. Не чувствовать себя стесненным в этих обстоятельствах невозможно.

Краткосрочное (четыре часа, положены раз в два месяца) свидание на этот раз проходит в переговорной комнате здания, расположенного на самом краю колонии — вход в него прямо с проходной, так что посетитель на территории колонии фактически не оказывается и ничего, кроме коридора и проходной, не видит. Дальше по коридору — несколько комнат для долгосрочных (трое суток, положены раз в три месяца) свиданий. Тут же — буфет, краса и гордость исправительной колонии-14, звезда YouTube-канала мордовского ФСИН. Там дают блинчики со сгущенкой, и в прошлый раз Надино краткосрочное свидание проходило там. Теперь, видимо, времена изменились: мы сидим в узкой комнате, Надя — за партой у дальней стены, а мы с ее мужем Петей Верзиловым — за партой у входа. Между нашими партами на стуле сидит инспектор Елена Михайловна. Тут же на стене висит экран с устройством для видеопереговоров (одна из услуг, предлагаемых порталом с романтическим названием «Родная связь»), и в середине свидания зайдет другая заключенная и будет положенные ей 15 минут громко и эмоционально переговариваться с сыном и крошечным внуком, сюсюкать и сообщать важное: что лосьон и спрей от комаров не пропустили, надо прислать крем и спирали.

Творческий человек

Елена Михайловна разрешает Гере взять принесенные с собой фломастеры, бумагу и книжку и пересесть за Надину парту. Надя берет книжку: «Кто такой Андрей Усачев?» Петя теряется. Я пытаюсь заверить Надю, что Андрей Усачев — не криминал (слышала бы она стишок из раскраски, который Гера читала мне в прошлую поездку: «Я куколка нарядная, красивая, опрятная»), но Надя открывает книгу и немедленно обнаруживает в ней рифму затей — детей. «Почему вы не читаете классику? Вы читаете Хармса?» Петя честно учил с Герой стихотворение Хармса «Бульдог и таксик», но прошло время, Гера съездила на море, и стихотворение забыто и детьми, и взрослыми (а Петя присылал его Наде отдельным мейлом по «Родной связи»). Все трое пытаются его воспроизвести, но берут фальшстарт: «Сидит бульдог над косточкой/С морщинками на лбу». Надя восклицает: «Что, у косточки морщинки на лбу?» Никто из нас не помнит, что на самом деле правильно — «Над косточкой сидит бульдог». Зато Гера наконец-то хохочет. Становится немного легче.

Надя рисует для Геры бульдога — срисовывает из книжки Усачева, хоть какое-то ей находится применение, — и Гера требует, чтобы Надя рисовала всех остальных персонажей. «Ты что, считаешь, что я художник? — спрашивает Надя. — Здесь реально десять процентов людей думают, что я художник». Сама Надя считает себя художником, по крайней мере, с 18 лет, когда она стала участницей новой группы под названием «Война». И если здесь, в колонии, она не художник, то кто? Хулиганка, видимо.

Выясняется, что и фраза про десять процентов — скорее преувеличение. Объяснить, что акционизм, которым она занималась на воле, является разновидностью современного искусства, как выяснилось, невозможно. Так что симпатизирующие ей заключенные скорее считают, что она «творческий человек».


«Раньше моя цель была — быть замеченной, — отвечает Надя. — А тут я узнала, что быть замеченной — это худшее, что может с тобой произойти» 


«Это проще, наверное, объяснить на примере кино», — советует Петя.

«Какого кино? — раздражается Надя. — Тут смотрят «Любовь и голуби», бесконечно могут цитировать «Служебный роман», даже молодые женщины. Никто никогда не слышал слова «артхаус».

«Не знают слова «артхаус»? — переспрашивает Петя. На несколько секунд они погружаются в сокрушенное молчание, а я понимаю, что они не шутят: до относительно недавнего времени самыми темными собеседниками в жизни этих очень молодых людей были другие студенты философского факультета. Они плохо знали постструктуралистов и вообще не интересовались новыми знаниями, но слово «артхаус» было им известно.

Кто я?

Тут вообще не до шуток: у заключенной Надежды Толоконниковой не только кризис идентичности, но и творческий кризис. Если смотреть из Мордовии, то вся аудитория современных художников-акционистов скукоживается до крошечной точки, а со временем становится не видна вообще. А ведь Pussy Riot думали, что встряхнули страну, и суд, телевидение, Церковь и президент Путин, упомянувший группу в разных выступлениях беспрецедентные шесть раз, поддерживали у них это ощущение. А на поверку выясняется, что страна ничего о своем потрясении не знает, а слушает она певицу Ваенгу и народного рэппера Диму Карташова, чья песня «Давай останемся никем» пользуется здесь особой популярностью.

В этом смысле Марии Алехиной легче: ее основная идентичность — политический активист. До Pussy Riot она занималась спасением Утришского заповедника и перелетных птиц, ездила в эколагеря и всякий раз посвящала себя полностью борьбе. Так же и в заключении: она стала тем, что американцы называют jailhouse lawyer — юристом-самоучкой, строчащим бесконечные жалобы и обнаруживающим все новые причины и новые способы борьбы за справедливость в рамках хотя бы отдельно взятой колонии. За полгода колонии у Алехиной появилось настолько четкое ощущение собственного места и собственной миссии, что она выдерживает продолжительные тяжелые бои — такие, как 11-дневная голодовка — и способна радоваться победе.

Верзилов привез стопку юридических бумаг: он рвется применить здесь опыт, накопленный в Пермском крае, где он помогает Алехиной. Надя отмахивается с раздражением: «Мне это вообще не интересно. Я не верю в суды». Петя пробует применить разные доводы, в том числе такой: «Маша не понимает, как можно не любить юридические тонкости — она погрузилась полностью».

«Ей повезло в этом смысле, — признает Надя. — Я нахожу себе оправдание в том, что у каждого свой язык».

«Но это кровеносная система, — настаивает Петя. — Это позволяет почувствовать, как устроено Российское государство».

«Я так хорошо сейчас чувствую, как устроено Российское государство! — хохочет Надя. — Я вожусь с ним!» «Возиться» на языке колонии — это шушукаться, обсуждать что-то, сдвинув головы, окопавшись на минуту вместе с собеседником в отдельном мире.

«Промка» и «жилка»

«Здесь у всех цель — чтобы время шло быстрее, — объясняет Надя. — В этом смысле всякие выезды на суды и так далее — это нехорошо, потому что время затормаживается».

«Я думал, время затормаживается из-за монотонности», — признается Петя.

«Нет. Здесь дни проходят быстро».


В начале и конце смены открываются ворота между «промкой» и «жилкой», и это называется «развод». «Меня впервые в жизни развели на работу», — хохочет Надя 


Дни состоят из работы на промзоне — «промке» — и жизни на «жилке». В начале и конце смены открываются ворота между «промкой» и «жилкой», и это называется «развод». «Меня впервые в жизни развели на работу», — хохочет Надя. На «промке» шьют спецодежду, и работы бывает больше или меньше в зависимости от размера заказов, поступающих, например, от полиции. Периодически к работе на «промке» добавляются хозработы — сейчас, например, заключенные таскают камни для ремонта цеха и землю, образовывающуюся в результате копки траншей для газовых труб в колонии, которые решили спустить под землю. И камни, и землю носят в сумках — огромных баулах, точно таких же, как те, в которых заключенные хранят личные вещи и продукты в каптерках. Зимой в этих же баулах носят снег. Когда я спрашиваю, нет ли на зоне тачек, Надя и Петя оба хохочут так, будто я спросила, нет ли у колонии собственного самолета.

После промзоны и хозработ личного времени не остается вовсе, а это значит, что дни действительно проходят быстро. Обращаясь к Гере, Надя все время приговаривает: «Вот выйду…» И что тогда? Научит Геру читать наконец, и читать то, что надо, а не какого-то там Усачева. А вот что делать с самой собой — не так понятно.

«Я понимаю, что когда я выйду, я смогу найти людей, которые смогут понять меня, с которыми вместе я смогу действовать. Но я понимаю, что нас поймет только ограниченный круг. Это своего рода кризис. Меня не интересуют классические виды искусства, но именно этим путем можно людям все объяснить. Передо мной стоит задача, используя «поп-механику», сделать что-то свое. Это сложная техническая задача, поэтому я в некотором замешательстве».

И так получается, что этот разговор в переговорной ИК-14, ведущийся через голову Елены Михайловны и на громкости, достаточной, чтобы перекричать осужденную, объясняющую своим домашним, что ей нужен именно крем от комаров, приводит нас ко Льву Толстому, которого мы и изучаем битый час. Говорим о его походах в народ — это Надю вдохновляет, а «Война и мир» меня не вдохновляет вообще», хотя Петя и утверждает, что читать толстовские памфлеты невозможно. Говорим об отлучении Толстого от Церкви. «Вот тогда он и был замечен как «кощунник», — говорит Петя. «Раньше моя цель была — быть замеченной, — отвечает Надя. — А тут я узнала, что быть замеченной — это худшее, что может с тобой произойти».

20130228_102655_bw.jpg

Плакат на стене одной из комнат здания ИК-14, где проходят свидания

Это та тема, на которую обстоятельства нашей беседы позволяют говорить с меньшим стеснением, чем, я думаю, мы испытывали бы на воле. Я замечаю, что стоявшая перед Львом Толстым задача хотя бы не осложнялась тем, что язык, на котором он пытался говорить с народом, систематически использовался для обмана, для того, чтобы называть черное белым.

«Язык — это здесь очень чувствуется, — подхватывает Надя. — Это перевернутый язык. И на каждой ступени, пока сообщение спускается, люди чувствуют это, но они боятся потерять положение, которое они получают именно благодаря этому неправильному использованию языка».

Я спрашиваю, не поэтому ли в ее последнем слове на августовском процессе в Хамовническом суде три раза прозвучало несовременное слово «искренность», и Надя неожиданно опять смущается.

«В последнем слове у меня был прорыв абсолютизма. Это потому, что я перегрелась. Я стала говорить о правде. Это потому, что эти потоки лжи…»

«Вот это мне очень странно, — включается Петя. — Это совсем не политические понятия. Это какой-то модернистский дискурс». «Модернистский» в этом контексте слово скорее ругательное, сродни слову «неумный».

«Я хотела быть понятой, — признается Надя. — Я могла бы использовать конструкты современной философии, которые описывают это более точно. Но мне хотелось быть понятой».

Только в заключении становится ясно, насколько это большая редкость — быть понятой. Возможно, именно это и есть свобода, которой лишена Надежда Толоконникова.


фотографии: Маша Гессен, Елена Масюк/Новая газета




×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.