#Интервью

#Только на сайте

«Театр — последнее место, где нет идеологии»

19.05.2013 | Артур Соломонов | № 17 (285) от 20 мая 2013

Люк Персеваль — о времени и о себе

Спектакль по роману Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку» в постановке Люка Персеваля стал событием Берлинского фестиваля Theatertreffen («Театральные встречи»). The New Times расспросил знаменитого режиссера о том, что сегодня современно на сцене
52_01.jpg
«Каждый умирает в одиночку» в постановке Люка Персеваля

52_03.jpg
Люк Персеваль — один из самых известных в Европе театральных режиссеров. Бельгиец по происхождению, последние десять лет он работает в Гамбурге в Thalia Theater. В Москве в рамках «Сезона Станиславского» в октябре прошлого года он с большим успехом показал свои постановки «Отелло» и «Вишневый сад»
Тема индивидуального сопротивления политической системе, поднятая в вашем спектакле, в России очень актуальна. Я думаю, если бы его показали в Москве, он вызвал бы бурю эмоций и комментариев. Но для Германии и для Европы в целом эта тема, по-моему, не столь злободневна.

А по-моему, наоборот. Как вы думаете, почему тоталитарная система в Германии была нерушима и исчезла лишь потому, что ее уничтожили извне? Потому что тоталитаризм основан на страхе, а его очень трудно преодолеть, и именно на нем стоит сегодняшнее общество: люди боятся оказаться ненужными, невостребованными, маргинальными, чужими. Сейчас, конечно, все не так кроваво, но суть осталась та же. Страшно оказаться вне системы — без работы, заработка, ощущения нужности. Ради этого идут на бесчисленное количество компромиссов. И в этом отношении жизнь в Европе стала еще более суровой, чем во времена моей молодости.

Когда я был молодым, я вместе со своими единомышленниками хотел делать революцию, мы бунтовали против всех принятых норм — в обществе, в театре. А что сейчас делает молодежь? Бунтует? А ведь ей положено бунтовать, иначе не будет движения в искусстве. Но ситуация в культурной жизни сейчас такая, что любой актер за счастье почитает сыграть роль в каком-нибудь идиотском сериале и получить гонорар. Вот и весь бунт (смеется).

А что касается темы Третьего рейха, то я, как бельгиец, вижу, насколько серьезно немцы работают со своей историей. Они обвинили целое поколение в преступлении, практически объявили миллионы своих сограждан преступниками — в той или иной мере. А книга Ганса Фаллады показывает, что они одновременно и преступники, и жертвы. Это люди, которые пребывают в многолетнем обмороке. Они не знают, как поступить: сопротивляешься — погибнешь, не сопротивляешься — тоже в определенном смысле погибнешь.

Кошмар компромисса

У вас имидж борца, ниспровергателя театральных норм, но были же ситуации, когда вы сами шли на компромисс, уступали требованиям системы?

Безусловно! Очень часто! Когда я окончил театральную школу в Антверпене, мне было 23 года, у меня не было никакой работы, зато был маленький сын. Деньги были нужны, и что я сделал? Стал играть в ужасающих сериалах! (Смеется.)

Это же не помешало вам потом начать бунтовать.

Да, но время было другое. И тем не менее я восемь лет проработал артистом в «Национальном театре» Антверпена. Это был кошмарный опыт. Артисты равнодушно выполняли свою работу, не интересуясь ни театром, ни жизнью. Их волновало лишь одно — не потеряют ли они работу? Режиссер не проявлял вообще никакой фантазии. Никого не интересовали самые важные вопросы, которые должны, как мне кажется, постоянно волновать каждого актера и режиссера: что такое театр? Почему я им занимаюсь? Какой в этом смысл, какая цель? Неужели это просто работа? И в 1984 году я сам решил стать режиссером, чтобы найти свой путь.

Тогда вы создали «Компанию синего понедельника», целью которой была — цитирую — «борьба с мертвыми спектаклями, от которых пахнет, как от трупов в морге». Как вы определяете, какой спектакль живой, а какой мертвый, помимо, конечно, запаха?

(Смеется.) Ну, это основной момент… Самое главное, когда берешь пьесу, понимать, что твоя цель — не просто ее поставить. Важно определить личное отношение к теме, понять, насколько актуален этот текст, актуален для тебя, и потом обходиться с ним так, как тебе подсказывает интуиция и опыт, жизненный и театральный. Самое главное — это человек на сцене. Он должен быть живым и искренним каждую минуту. Пусть актер присвоит себе классический текст, пусть даже говорит его своими словами, понятными и ему, и зрителю. Если не воспринимать каждую постановку как очень личную, про меня, про нас и для нас, то мы просто будем докладывать зрителю старые пьесы. Или новые пьесы. Но это же тоска.

52_02.jpg
Сцена из спектакля «Братья Карамазовы»

Русский зал

Вы как-то признались, что в юности отец говорил вам: «Если не нравится у нас, уезжай на Восток, к нашим врагам». Вы действительно верили, что на Востоке живут враги?

У нас показывали фильмы из Восточной Европы, и я сразу заметил: это мир без рекламы. Это мне очень понравилось. В юности я заинтересовался социалистами-утопистами, в том числе и русскими. И папа, видя, что я все сильнее ими увлекаюсь, говорил, что если бы я жил в СССР или в странах восточного блока, то неизвестно, что бы там со мной сделали. Он призывал меня особо не обольщаться. Ну а когда я его совсем доставал, он кричал, чтобы я катился на Восток (смеется). На самом деле мой отец мечтал о социализме, но думал, что он недостижим. А то, как социализм реализовался в СССР, моего отца просто пугало.

Но, конечно, я не мог думать, что там — враги, в первую очередь из-за русской литературы. Когда я читаю Чехова или Достоевского, у меня впечатление, что мне знакома эта жизнь. Мне знакомы эти люди, страдающие от собственного несовершенства. Для меня, как человека, который родился в маленькой деревне в Бельгии, русские гораздо ближе, чем, например, американцы. В американской культуре важны победители, в ней так важно быть счастливым! Эта культура делает все, чтобы люди себя чувствовали хорошо и комфортно. А европейская, в которую я включаю и русскую, такими вещами не занимается. И когда мы привозили наши спектакли по Чехову в Москву, я увидел, как эмоционально, как ярко реагирует на них русский зал!

Какой должна быть идеальная реакция публики на ваши спектакли? И какая приводит вас в ужас?

Самое ужасное — это равнодушие. Нет ничего страшнее, чем зритель уставший и циничный. Такими часто бывают критики. Так что если публика вежливо похлопала и разошлась — это кошмар. Это намного хуже зрительского гнева, когда публика хочет просто растерзать артистов! Если из зала недовольно кричат, я этому рад. Мне нравится гнев зрителей, особенно если он общий, потому что театр — это место, где люди могут испытывать одинаковые эмоции. Театр — место единства. Даже если они против меня, если они хором кричат «буууу!» Но они вместе. Конечно, лучше успех (смеется). Конечно, лучше, когда зал затихает от восхищения или печали, или от ужаса — за героев, за самих себя. Тогда возникают секунды такой тишины, которой мы лишены в жизни. Когда публика начинает любить кого-то из героев, в этой любви она тоже достигает единства. А когда зал равнодушен — то он разъединен.

Театр живой и мертвый

Вы говорите о борьбе со стереотипами, с так называемым традиционным театром, с мертвым театром… А с чем вы в себе боретесь? И что никак не можете одолеть?

Я тридцать лет занимаюсь режиссурой. Если бы я был доволен собой и своей работой, наверное, я бы давно уже бросил театр. Нельзя быть в восхищении от своей работы и продолжать ее делать, мне кажется. Я продолжаю потому, что надеюсь поставить лучше. И я ведь самоучка. Я сам осваивал режиссерскую профессию. А как можно учиться? Только на ошибках, которые я, естественно, продолжаю делать. У меня было множество ошибок, и сейчас они есть. И после премьеры я продолжаю исправлять ошибки, я актеров в покое не оставляю. У меня в Гамбурге была премьера «Братьев Карамазовых» буквально неделю назад. Нам дали только два месяца, чтобы репетировать, но я предупреждал сразу — «мне этого недостаточно!». Так и оказалось. Теперь, когда я приеду в Гамбург, мы продолжим работу над спектаклем.

Если не воспринимать каждую постановку как очень личную — про меня, про нас, то мы просто будем докладывать зрителю старые пьесы 

 
Вообще у нас неправильное отношение к ошибкам. Они необходимы. Я считаю, что до тридцати лет молодые режиссеры должны совершить очень-очень много ошибок. Они и потом их будут совершать, всю жизнь будут совершать. Но в этом возрасте они просто обязаны экспериментировать и набивать себе шишки. Путь в театре может быть любым: например, мы во время репетиции занимаемся йогой, играем в мяч. На какие ухищрения я только не иду, чтобы актеры расслабились, забыли текст и начинали говорить свои собственные слова в роли. Другие режиссеры смотрят на меня как на ненормального (смеется).

А никогда не было такого, чтобы вы были просто в восторге от того, что сделали?

Конечно, когда публика благодарна, когда успех, когда я вижу, что зал полностью вовлечен в происходящее — я счастлив. Вот вчерашний спектакль прошел именно так. Но это только один вечер. Всего лишь вечер. А каждый новый спектакль — это вызов. Сегодняшний успех не гарантирует мне успех завтра. И то, что я был доволен собой сегодня, не значит, что с этого момента я стану делать лишь то, чем буду доволен. И я ведь, как любой режиссер, работаю с людьми. Например, в Гамбурге я вижу, как актерам трудно пережить долгую зиму, как они тоскуют без солнца, и это не может не отражаться на работе.

Несуразный человек

Герои ваших спектаклей — будь то шекспировские или чеховские — всегда наши современники, неустроенные, несчастные, которым неуютно, трудно жить. Вам близко это ощущение?

Понимаете, нам, католикам, с детства внушали, что человек — это нечто несовершенное. И это остается с тобой навсегда. Когда вырастаешь, усиливается чувство, что ты какой-то недостойный, что ты виноват перед людьми и Богом, что ты должен над собой неустанно работать… И в итоге мечтаешь освободиться, мечтаешь поскорее уже попасть в рай (смеется). Но именно поэтому я люблю театр: здесь пока еще сохранен человек во всей его неприкаянности и несуразности. А телевидение и голливудское кино — это не просто ложь. Это еще и грандиозная провокация для человека — такого, какой он есть. На экране создается иллюзия счастливого мира, от которой зрителю становится не по себе. Людям трудно быть такими, трудно следовать этим кино- и телеобразам. Люди в большинстве своем неудачливы и несчастны. По крайней мере, они очень часто так себя чувствуют.

Театр — единственное из всех искусств, где человека принимают таким, какой он есть. И показывают таким — с его комплексами, страхами, проблемами, депрессиями, с его неустранимым несовершенством. Здесь можно увидеть людей, которые ищут свой путь в этой жизни, ищут и постоянно ошибаются. Театр — это последнее место, где нет идеологии. Только здесь происходит встреча человека с человеком. 


фотографии: Krafft Angerer, Reinhard Winkler, www.lukperceval.info




×
Мы используем cookie-файлы, для сбора статистики.
Продолжая пользоваться сайтом, вы даете согласие на использование cookie-файлов.